Как ни странно, тема взаимоотношений городского начала
и его природного контекста в российской истории занимает
немного места, если оставить в стороне искусствоведческие
тривиальности относительно живописности и пр. Труды Г.В.Алферовой[1]
и некоторые заметки автора[2]
являются скорее исключением, чем правилом, так как издавна
закрепившаяся традиция скрытого противопоставления российского
города всякому иноземному сохраняется обычно в качестве
точки отсчета, будь то положительная или отрицательная посылка.
"Понимающая" интерпретация материала, заданная
в своё время В.О.Ключевским, находит значительно меньше
последователей, чем идеологизированная.
Исходя из интересов читателя, откажемся здесь от обильного цитирования
источников и многочисленных сносок право, не было бы большого
затруднения в приискании фактографической поддержки тезисам автора.
Учитывая внутринаучный характер всего сборника, такого рода licentia
scientifica может быть сочтена приемлемой, так как сами тезисы
здесь существеннее, чем их детальное подтверждение материалом,
тем более, что основной массив такого материала имеет характер
изобразительных свидетельств.
Прежде всего необходимо зафиксировать, что устроение города всегда
было в России казённым, государственным делом, и потому всякое
упоминание произвольности или стихийности в этом вопросе не имеет
отношения к делу. Единственное, в чем до некоторой степени проявлялась
стихия, относится к функционированию "живого" города,
где "слободское" мироощущение временности и ненадёжности
бытия непременно сказывалось и сказывается до сих пор в презрении
к любым установлениям в меру относительной ненаказуемости. Знаменитый
забор губернского города N к которому сразу после установки полагалось
"нести всякую дрянь", с легкой руки Гоголя остается
своего рода величественной метафорой российского городского мироустройства.
Если учесть, что ещё в "Кормчих книгах" XII в.
аккуратно были воспроизведены греко-римские правила (в византийской
редакции) и что эти правила были на вооружении воевод, ведавших
градостроительством, что при определении места для города
полагалось "мыслити, и с ратными
людьми говорить, и смотреть"[3],
у нас есть все основания полагать, что, говоря современным
языком, экологические требования всегда играли существенную
роль в деле градоустроения. В то же время, следует обратить
особое внимание на то традиционное обстоятельство, что устроение
города как дело всегда военное, веками сопряженное с угрозой
скоро ожидаемого набега Степи, несло в себе признаки чрезвычайной
спешки. Возведение города Яблонова за 14 дней с 16-го по
30 апреля 1637 г. на основании строгого чертежа, по счастливой
случайности уцелевшего в ЦГАДА, осуществленное А.В.Бутурлиным
силами двух тысяч стрельцов, относится всё же к разряду
исключений. Однако полтора-два месяца на строительство дерево-земляной
крепости и деревянных строений как казённого назначения,
так и обывательских, было нормой в течение веков.
Более-менее успешный учёт природных обстоятельств был здесь вопросом
принципиальным во всем, что касалось учета отметки талых вод и
межени, предохранения от оползней и подмыва, но так как соображения
комфорта вообще редко принимались во внимание, а фатальная неизбежность
пожаров делала бессмысленным расчёт на более, чем десяток лет
жизни построек, микромасштабные вопросы экологии города не вызывали
особого интереса ни у властей, ни у жителей. Тем более так, что
сами жители почти всякий миг могли рассчитывать на то, что будут
подняты с места и переведены на очередное новое или старое, но
запустелое место.
В свете этой традиции спазматическая спешка обустройства Петербурга
на гиблом болотистом месте отнюдь не кажется чем-то из ряда вон
выходящим, разве что размахом и вызванной им всё же неизбежной
длительностью процесса, что воздействовало на воображение современников,
приученных к тому, что всякие вообще работы длятся не долее одного
строительного сезона.
Второе существенное обстоятельство традиции заключается в том,
что милитаризованное государственным образом сознание соотечественников
долгое время сохраняло отождествление понятий "город"
и крепость, и именно к последней относились связанные критерии
пользы и красоты во взаимодействии с ландшафтом. Выносные церкви-ориентиры,
начиная с Покрова на Нерли и кончая Вознесением в селе Коломенском,
являлись в этом смысле прямым продолжением города-крепости уже
в символическом выражении. Ни городские усадьбы, ни тем более
черносошные дворы ко всему этому возвышенному строю не имели особого
отношения, и им в целом свободно (за исключением пожарных разрывов
между соседними строениями) предоставлялось обустраиваться по
складкам рельефа, прячущим в себе взвозы и спуски, исполнявшие
обязанности улиц.
Древние традиции Новгорода, во многом воспроизводившего западноевропейскую
структуру города-среды (улицы как оси "концов"), оставались
странным исключением из правила, так что их замирание после успешных
акций Ивана III вполне естественно.
Не лишено любопытства то, что город в его гражданском выражении
оказывается связан с ландшафтом лишь в той мере, в какой он (посад,
подол) был пространственно сопряжен с крепостью. Как только такая
связь замирала в силу разрастания посадов, аморфность городской
среды как природы-2, её обособленность от природы-1 все заметнее
вступала в права. Только в Киеве или Владимире, где рельеф уж
очень заметен, такого рода контакт сохранился. В большинстве же
случаев все связи носили сугубо функциональный характер обеспечения
кратчайшей связи с выгоном, т.е. с поймой, по древним "спускам".
Сопряженность с ландшафтом в его макромасштабе обеспечивалась
однако устройством церквей на всех возвышенных местах, так что
некая тригонометрическая сеть, стягивавшая крепость и эти церкви
как в пределах города, так и вне их, т.е. к городу безразличная,
отличается скорее "земским" характером.
Третье немаловажное для нас обстоятельство, сопряженное с глубинной
психологической компонентной культуры, несет в себе по-видимому
историческую память о граничащей со Степью южной стадии Этногенеза,
Поле в обоих своих смыслах остается в сознании положительным началом,
тогда кок лес, оставшийся в целом убежищем автохтонных финно-угорских
духов, всё же есть начало негативное, враждебное. Подсечное земледелие,
упорное выжигание леса, отталкивание его границы от речной поймы
всё это в высшей степени значимо. Несмотря на амбивалентность
Поля, с таящейся в нем вполне конкретной угрозой набегов, скрытая
душа Леса, на который в свою очередь совершаются хозяйственно
направленные набеги, обладает невидимому более весомой в силу
её метафизического характера грозящей силой. При относительно
низкой плотности городской застройки сохраняется потребность в
присутствии Поля внутри города возможно отсюда давняя традиция
преувеличенных размеров пустого пространство в центре старых северных
сел, тяготение к пустотности городских площадей. Любопытно, что
это стремление вполне сохраняется и при бурной градорегулирующей
активности времен Екатерины II, Александра I и Николая I: достаточно
припомнить как Дворцовую площадь и тем более Марсово Поле Петербурга,
так и, скажем, центральную круглую площадь Полтавы, где двухэтажные
дома периметра зрительно исчезают на фоне огромности неба над
огромностью пустыря. Заметим также, что именно эта прадавняя традиция
твердо сохранялась школой Советского градостроительства, где огромность
пространств главных площадей лишь во вторую очередь может быть
объясняема соображениями удобства для военных парадов.
Характер основной жилой застройки в типическом российском городе
так несущественно отличался от сельского, образ жизни мещан по
большей части так сильно зависел от содержания своей скотины,
птицы и огорода ("обыватели упражняются черною огородной
работою" отвечали десятки градоначальников на вопрос анкеты
1792 года, разосланной Академией Наук и очевидным образом составленной
сначала по-немецки, а затем уже переведенной на русский), что
единство города с Nature naturata было вполне предопределено.
Характер городской усадебной застройки также не слишком далеко
отходил от специфики российского "дворянского гнезда"
в обычной его скромности, если не сказать бедности, и следы этого
протянулись надолго спустя возрождение из пепелищ наполеоновского
пожара. Во всяком случае об этом свидетельствуют все мемуаристы
от Вигеля (см. очаровательно точное его описание дворянской
Пензы) и Фета до Кропоткина.
Природа в таком городе была явлена в сугубо сезонной и хозяйственной
своих компонентах, и перебегание хозяйственного двора босиком
было в районе Пречистенки в Москве или на Песках в Петербурге
столь же обычным делом, что и в деревне или уездном Мышкине. Знаменитый
поленовский "Московский дворик", писаный с натуры в
Cnaco-Песковском переулке у Арбата, лишен, разумеется, характерных
для российского города пыли в сушь и непролазной грязи во все
прочие погодные ситуации, равно как неизбывного запаха навоза
и перегноя. В целом, однако, он верно отображает "парадную"
сторону бытия. Сторона непарадная, обращенная к каретным и дровяным
сараям, конюшням, коровникам, птичникам и огородным грядкам, культура
которых была в городах высоко (значительно выше, чем в деревне,
где, строго говоря, настоящего огорода не было совсем), формировала
образ прирученной природы, каждая пядь пространства которой ценилась
достаточно высоко. Контакт с Nature naturans был также обеспечен
достаточно прочно во всяком случае при ежегодном таянии снега,
когда потоки талой воды бежали по каждой ложбине к ближайшей речке
или ручью, количество которых было равно количеству оврагов.
Несмотря на то, что собственно сознательно оставленных или сформированных
рощ и парков (за исключением Петербурга) в черте города не было,
совокупный массив живой зелени, набираемый из плодовых деревьев
и кустов, а также тех одного-двух деревьев, которым было позволено
остаться на участке, был чрезвычайно велик. В связи с этим контактность
с сезонной трансформацией зелени не прерывалась никогда, а малая
высота и редкость застройки, в отличие от традиций компактного
западного города, создавала мощное присутствие неба в каждой точке
пространства.
Тем занятнее оказывается тот жар, с которым в России читалась
книга Эбенизера Говарда о "зеленом городе" сразу после
выхода в свет её перевода в 1911 году. В силу странной аберрации
сознания русские читатели не умели опознать потенциальный "зелёный
город" в любом уездном городке средней России и горячо взывали
к импорту этой инновации (без её социальною содержания, разумеется).
Эстетизированное отношение к природе с городской точки зрения,
достаточно поздно возникшее и на Западе, тем сложнее прокладывало
себе дорогу в России. Петербург вполне естественно занял здесь
лидирующую, нормозадающую позицию, тогда как в Москве процесс
такой ассимиляции шел и дольше и труднее по вполне понятным причинам.
Уже в работе Петра Великого над созданием островка Европы в России
эстетический элемент играл если и не лидирующую, то одну из основных
ролей. Нет сомнения в том, что культурный шок, в юности полученный
Петром на улочках и в домах Кукуя, оказал на него грандиозное
воздействие. Категории чистоты и упорядоченности размеренного,
регламентированного бытия вошли в сознание реформатора наравне
с восхищением перед технологическим мастерством. Gemutlichkeit/Ordnung
становится парным базисным основанием средовой оценки всякого
города во всяком случае в его идеальном измерении. Устройство
цветников в палисадниках первое, простейшее, наиболее легко
доступное средство реформы, так что разбивка первого Летнего сада
стала знаком действительного, разрыва со средневековой традицией
Hortus Inclusus, в рамках которой был некогда учрежден Аптекарский
сад Алексея Михайловича в Измайлове.
Соединение немецко-голландского опыта с более поздним по времени
английским и французским отзывается уже в первом Петергофе ансамблем
в стиле picturesque, соединившем элементы природы, преобразованной
по геометрии искусства, с элементами природы же, но трансформированной
по законам живописного полотна. Естественный (к тому же всемерно
поощряемый равно позитивными и террористическими мерами) процесс
подражания Петру в историческом смысле мгновенно создал Петербург
как живописное единство искусственного силуэта, искусственной
во многом суши и трансформированной в своем естественном течении
воды. Петербург может быть наиболее яркое в Европе воплощение
живописных концепций Хюбера Робера в стойких материалах.
К остальной городской России это долго бы не имело ещё отношения,
не будь нового порождения градоформирующей политики заводов. Впервые
функциональное место крепости в Екатеринбурге и других новых городах
занимает комплекс завода. Этот новый символ прогресса, руководимый
по преимуществу немецкими инженерами, начинает воспроизводить
Кукуй в миниатюре во множестве мест Империи задолго до того, как
те же островки европейского модуса градоустройства находят себе
место в курдонерах московских и иных губернских городских усадеб.
Не менее значительным становится процесс рукотворности водных
пространств или по меньшей мере их архитектурного обрамления,
и "береговой её гранит" превращает Неву и малые петербургские
реки в новое качество. В небольшом Тихвине эта новая установка
приводит к середине прошлого века к тому, что место простого дощатого
"тротуара", обеспечивавшего удобство конной тяги для
барж на канале, занимают деревянные шпунтовые стены вдоль берегов
Тихвинки и деревянная же набережная "для моциону", огражденная
резным парапетом. Та же, что и раньше река приобретает тем самым
принципиально новое качество архитектурной формы наибольшего масштаба.
Очаровательный ландшафт, писаный Худояровым маслом на крышке
сундука и счастливо сохранившийся в Государственном Историческом
музее, донес до нашего времени идеализованный, но в целом топографически
достоверный облик Нижнетагильского завода начало XIX столетия.
Сам размах завода и призаводской слободы, лишь в 1911 году получившей
статус города, требует применения панорамы с условной высокой
точки, в результате чего достижима соизмеримость города с холмистым
природным ландшафтом. Панорамы, вошедшие в привычку с первых гравированных
листов Азовского похода, во многом начинают формировать способ
восприятия города как лежащего в природном ландшафте и реорганизующего
его целиком. Закреплению этого восприятия во Многом способствовало
то простое обстоятельство, что завод означал запруду и огромный
искусственный водоем, так что преобразование природы в сугубо
утилитарных целях и преобразование её в целях символических и
эстетических начинают совпадать.
Грандиозный процесс перепланировки десятков городов, начатый
в правление Екатерины II по сугубо символическим резонам (по тем
же, по каким создавался Московский Воспитательный Дом или Смольный
институт в Петербурге: новый развитой этикет, предполагалось,
сможет повлечь за собой и преобразование сущности вещей), сыграл,
разумеется, огромную роль в утверждении реформированных отношений
города и окружающей природы. Вовнутрь города природа допускалась
теперь (во всяком случав в проектах) исключительно в преобразованном
виде, тогда как сам "римский" порядок новой российской
муниципии должен был отчётливо противостоять природе "дикой",
т.е. "пустыне" в тогдашней терминологии. Сугубый формализм,
являвшийся естественным спутником быстрой
трансформации именно внешней формы города, множился на традиционную
для России спешку и несколько смягчался традиционным разгильдяйством
и нехваткой средств. Тем не менее принцип проводился в жизнь неукоснительно,
так что, к примеру, короткие стороны чёткого прямоугольника главной
площади уже упомянутого Тихвина имеют перепад высот около трёх
сажен, а городок Лихвин (сохранившийся в Екатерининском плане
по сей день без изменений) должен был оттянуться от высокого берега
Оки, разрезанного глубокими оврагами. Сочетание строгой Гипподамовой
сетки улиц уездных городов, от Псковской губернии до Амура и от
Архангельска до Ташкента с безбрежностью нерегулированной природы,
со всех сторон окружавшей городок, создал точно такую же картину,
что, скажем, зафиксирована гравюрами строительства Саванны на
Среднем Западе США.
В этом отношении, несмотря на постепенное умножение более ли
менее правдивого ампира и классицистской выстройки главных, а
то второстепенных (как в Твери) площадей, контраст между городами
России и Европы скорее вырос, чем сократился.
Весь этот процесс получил своё естественное завершение в "колониальной"
практике градостроительства, будь то сооружение Одессы (в известном
смысле не менее абсурдное в лишённой пресной воды местности, чем
некогда строительство Петербурга на болотах) или Ташкента, Верного,
Новониколаевска или Мурманска.
Вопреки обособленным попыткам архитекторов-радикалов, будь то
техницисты, строившие Магнитогорск, или дезурбанисты, которые
пытались реконструировать Москву в "зелёный город",
в целом советское градостроительство дохрущёвской эпохи хранило
верность модели Екатерины II и Николая I. В городском секторе
бытия природе полагалось быть укрощенной и стилизованной (набережные
Москвы-реки, ЦПКиО, проекты устроения гигантского парка в районе
напротив смотровой площадки перед Университетом на Воробьевых
горах, гигантские лестницы реконструированного Сталинграда или
Горького и пр.), вне городского быть "пустыней", в
пограничной же зоне между ними почётное место занял новый элемент
лесопарк, имевший солидных предшественников в виде Венсеннского
и Булонского лесов Парижа.
Внешний радикализм хрущёвской "перестройки" повлек
за собой очевидно наблюдаемую утерю ориентиров: равномерная ткань
новой жилой застройки оказалась перемежающейся тканью, впустив
в себя несколько окультуренную, а затем уже вновь одичавшую природу,
тогда как эстетизованная природа утрачивает архитектурную "раму".
Наряду с физическим расползанием городов и появлением многоэтажной
типовой застройки в поселках и крупных селах, произошел процесс
тотального наплывания не так города, как новой слободы на внешнюю
природу с физическим устранением таковой. Снос рельефа на гигантских
площадях, перекрытие подземных потоков, всевластие асфальтовых
"морей" и огораживание водоемов бетонными берегами (но
отнюдь не набережными), наряду с высадкой саженцев квадратно-гнездовым
или линейным способом всё это привело к тотальному переустройству
природы на приблизительно 10% обитаемого пространства России.
Островки "дикой" природы, первоначально допущенные внутрь
городского пространства, были подвергнуты "мягкой" форме
чрезмерной нагрузки, в силу чего произошло качественное обеднение
видового разнообразия. Новый универсальный квазигородской ландшафт,
уже в 90-е годы протягивающийся далеко за границу юридического
города, по-прежнему вытесняет собой природу-1 и замещает её собой.
При этом утрата интереса к панорамному восприятию и фрагментирование
городской среды в восприятии влекут за собой специфическую миниатюризацию
природы-2. Подобно тому, как на Урале и на Севере природа-2 издавна
была явлена горшком с глицинией, лимоном, геранью, филлокактусом
или узумбарской фиалкой, поставленным в маленьком окошке городской
избы, так и сегодня природа-2 все чаще принимает форму куста cherry-tomato
в застекленной лоджии какого-нибудь 11-го этажа. И в этом отношении
город и село утратили остатки контрастности, в равной степени
формируя вокруг себя промежуточный пояс трансформируемой природы-1,
в равной степени ища природы-1 в её "диком" состоянии
на Севере, в запустевшем Центре или на экране телевизора.
|