Вторая половина российского XIX века
остается плохо известной за рамками узкого круга специалистов.
В советские годы эта эпоха понятным образом была представлена
единственно как время развития революционного движения.
В постсоветское маятник качнулся в противоположную
сторону, и в информационном поле абсолютно доминирует сентиментально-сочувственное
отношение к монархии. Если раньше на щит поднимались народовольцы,
которых лишь слегка журили за пристрастие к индивидуальному
террору, то теперь в сознании даже вполне образованной публики
возник эффектный образ: чуть ли не в то самое утро, когда
Александр II намеревался подписать Конституцию,
бомбисты обратили ход истории вспять.
Трудно спорить с тем, что судьба великой страны во многом
определялась процессами, не зависевшими от воли даже столь
могущественного индивида, как самодержец. Ну, скажем, никак
нельзя было покончить с крепостным правом до тех пор, пока
не было нескольких к тому условий. Нужно было, чтобы сама
численность крепостных сократилась настолько, что они составляли
уже существенное меньшинство от общей численности крестьянского
сословия. Требовалось, чтобы подавляющая часть крепостных
была уже заложена-перезаложена в казне вместе с имениями.
Чтобы свершилось страшное унижение Крымской войны, многих
заставившее смириться с тем, что нельзя дальше жить по схеме
исключительно ручного управления, сосредоточенного в руках
государя. И даже когда все эти условия сложились, нужна
была ещё долгая интрига, завершившаяся, высочайшим одобрением
так называемой инициативы дворянства.
С этим не поспоришь, но столь же очевидно, что были моменты
выбора, когда бесконечно многое зависело от случайного расклада
мнений весьма ограниченного круга людей. В небольшой
этой хрестоматии кульминационное место занимает дневниковая
запись, составленная Государственным секретарем Е.Л. Перетрем
по горячим следам заседания Кабинета министров 8 марта 1881
года. Граф Лорис-Меликов, пока ещё министр внутренних дел,
деликатно пытается представить как духовное завещание
убитого императора замысел созыва представителей
земских собраний и городских дум для консультаций по путям
преодоления воцарившегося в стране застоя. Лорис-Меликова
поддерживают граф Милютин (пока ещё военный министр), министр
финансов Абаза, Государственный контролер Сольский, министр
народного просвещения Сабуров. Его поддерживают великие
князья Константин Николаевич и Владимир Александрович. Резко
против граф Строганов, в свои 86 лет склонный усматривать
крамолу даже в фасоне дамской шляпки. Осторожно высказывался
в пользу созыва, ссылаясь на давний опыт в трудные минуты
царства, бывший министр внутренних дел граф Валуев. Яростно,
страстно против обер-прокурор Святейшего синода Победоносцев,
которому вторит один лишь министр почт, косноязычную реплику
которого Константин Николаевич в своём дневнике прямо определяет
как холуйскую.
Не дерзая выражать свое суждение прямо, государь явно определяет
свое отношение: сформировать комитет под водительством Владимира
Александровича.
Комитет не собирался.
В позиции Победоносцева был резон он усматривал
в затее «либералов», которую покойный император то вроде
одобрял, то опять откладывал, первый шажок к конституции.
Первый и потому наиболее важный. В позиции «либералов» было
некое лукавство они понимали, что у Победоносцева
был резон, они действительно жаждали конституционной
монархии в отдаленном пока будущем. У Александра III осмысленной
позиции не было и по слабости образования быть не могло,
но был верный инстинкт: Победоносцев прав «либералы»
подрывают основы самодержавия.
Точка невозврата была пройдена. Вместо диалога, вместо
обмена рациональными аргументами оставалось одно: расщепление
той России, что была способна мыслить, на два лагеря, каждым
из которых двигала страсть.
Страсть в революционном лагере, вдохновителем которого
был Герцен с его любовью к слову и безразличием к логике:
«Сохранить общину и освободить личность...
Революция дает синтез этих решений». Всепоглощающая,
самосжигающая страсть народовольцев, весьма верно угадывавших
ход общественной эволюции: «Политический
переворот совершится, но совершится в том смысле, что власть
перейдет к буржуазии. Наша роль при этом выйдет самая жалкая».
И такой же напряженности страсть в лагере Победоносцева
или Каткова.
В вольтовой дуге страсти неизбежно таяла и без того малая
группа людей, мыслящих независимо, пытавшихся без страсти
и упрека нащупать линию смежности, линию возможного сотрудничества
власти и общества. Слева её освистывали за «консерватизм»,
справа топтали за «либерализм».
Хрестоматию читать не слишком весело, но недаром сказано,
что мудрость неотделима от печали. Отдельные стоики вроде
А.В. Никитенко продолжали делать Дело, используя для того
всякую возможность, но и они выдерживали не всегда, признаваясь
себе в дневниках, как тот же Никитенко в 1873 году: «Какую
цивилизацию мы должны выработать? Или нам придется пробавляться
со дня на день и т. д. до бесконечности. Чтобы отражать
внешних врагов у нас достаточно сил, и только. Где у нас
залоги нравственного и общественного величия? Мы лишены
единства общественного духа. «Мы едим друг друга и от того
сыты бываем», сказал человек, который тоже ел других, пока
сам не был ими съеден. Нравственность наша скверная: она
не поддержана ни сознанием человеческого достоинства, ни
религиозными высшими истинами». Заметим
это пишется за десяток лет до того, что принято называть
реакцией. Это к модным иллюзиям по поводу царя-освободителя.
Или ещё из Никитенко: «Множество
неудобств бывает следствием всяких реформ общественных,
и жаловаться на них было бы несправедливо и малодушно. Но
бесчестность, отсутствие всяких понятий о законности и долге,
обманы при всяких сделках, одним словом попирание
общественной честности вот что крайне дурно и невыносимо
в нынешнем состоянии нашего общества... И так как подобное
состояние нравов есть наследие веков, то надобны силы, чтобы
переменить их к лучшему». Это к модным иллюзиям по поводу
давнего преизобилия нравственности.
В своем послесловии Иосиф Дискин достаточно обозначил естественные
параллели давних текстов с нашим временем. Взять хотя бы
следующую сентенцию графа Валуева, знавшего толк в византийской
изощренности российского управления:
«У нас сам закон нередко заклеймен неискренностью. Мало
озабочиваясь определительной ясностью выражений и практической
применимостью правил, он смело и сознательно требует невозможного».
Впрочем, читатель, хоть сколько-нибудь ориентирующийся
в событиях последних двух десятилетий, без труда опознает
в статьях хрестоматии знакомые интонации разве что
с русским языком дело нынче обстоит хуже. Опознает, чтобы
обрести опору в стоицизме отечественных деятелей, на своих
плечах удерживавших, несмотря ни на что, груз воли изменить
жизнь к лучшему, не прибегая к потрясениям.
|