Известно, что
Грибоедов назвал пьесу «Горе уму». В театре она превратилась в «Горе
от ума». Подмена смысла нешуточная, впрочем, прочесть пьесу можно
на оба лада: от неприкаянности разума в социальной среде, на чём
настаивала прежняя критика, до психологической несовместимости с
миром характера достаточно склочного, на грани грубости.
Девятнадцатый век явлен созвездием имен первой величины, и в
длинной тени, которую на столетие отбрасывают фигуры Пушкина,
Толстого или Достоевского (далее по школьному учебнику), почти
неразличимы тени героев второго-третьего ряда, без деятельного
участия которых гиганты были бы невозможны, немыслимы.
Среди немалого числа мемуаров, опубликованных в последние годы,
дневники Александра
Васильевича Никитенко занимают совершенно особое место. Особое
по ряду причин. Дело не только в том, что крепостной человек
Шереметевых стал профессором Петербургского университета, академиком
и действительным статским советником. Таких было не слишком много,
но всё же несколько сотен. И не только в том, что, осуществив
своё страстное желание, Никитенко занял законное место в сложно
устроенном мире российской словесности таких десятки, начиная
с дилетантов, вроде графа Хвостова, и кончая Булгариным с Гречем
или Катковым, роль которых в нашей культуре была куда как сложнее,
чем это представлено в учебниках. Особость, пожалуй, исключительность
Никитенко кроется в свойственном ему стиле мышления.
По советским канонам Никитенко следовало бы с чистой совестью
причислить к категории «лишние люди» если позволительно применить
к человеку чёткое понятие «коэффициент полезного действия», то
у нашего героя он никак не выше, чем у первых паровозов. Согласно
тем же канонам, ему была предопределено застрелиться, спиться
с круга, сойти с ума, наконец. Ничего подобного. Дневник,
который Никитенко вёл с трагичного 1825 года (записи пропали по
понятным причинам) по 1877 год, когда только начиналась Русско-турецкая
война на Балканах, удивительно ровен в тональности. Автор не разрешает
себе восторгов, зная, какой коварной может быть судьба. Не разрешает
он себе ни отчаяния, ни уныния, как истый христианин, зная твёрдо,
что уныние есть грех. Почти не позволяет себе презрения к тем,
кто его, безусловно, заслуживал. Он деятелен и по естественной
склонности, и по необходимости зарабатывать хлеб насущный. Наконец,
Никитенко обладал редкостной способностью к рефлексивному анализу,
обращенному как на внешние события, в силу чего он умел видеть
существо явлений, не обманываясь их упаковкой, так и на самое
себя, не принижая своих усилий, но и не страдая головокружением
от собственной значительности.
Никитенко не забыл унижений, испытанных в юности, не тогда,
заметим, когда он был в крепостном состоянии, что несовершеннолетнему
учителю школы не слишком было заметно, а когда он начал борьбу
за личную свободу. Не забыл, да и как забыть, если мать и брата
ему удалось освободить через много лет, но комплекса неполноценности
у него не было. Он ценил добытую с помощью добрых людей свободу
ценил настолько, что отказался от длительной стажировки в Европе
только по той причине, что та обязала бы его к государственной
службе на долгое время, а надеть на себя ярмо обязательной службы
Никитенко не хотел. Он сумел добиться особого статуса и удержать
его, став фактически первым в России экспертом в области гуманитарных
технологий настолько независимым, насколько вообще может быть
независим эксперт.
В университете он служит по контракту, пишет бесчисленное количество
записок и проектов для сменявших друг друга министров просвещения,
для военного министра, для министра финансов. Всё это в порядке
неформальной договоренности. За свой труд он хотя и получал вознаграждение,
но нерегулярное и не слишком весомое. Он составляет и пересоставляет
цензурный устав, некоторое время сам исполняет обязанности цензора,
в Николаевское время раз или два отсидев пару дней под арестом
за «невнимание». Все это ради того, чтобы минимизировать вред,
которого при его неучастии было бы больше!
Он читал лекции, писал рецензии и биографические материалы, реже
статьи, издавал журнал и отказывался от его издания. Писал хорошо,
но при этом сдержанный, рефлексивный тип мышления блокировал для
Никитенко возможность пробовать себя в беллетристике, что спасло
его от обидных промахов, характерных для самоуверенности дилетанта.
Уже в двадцать лет будущий цензор и педагог отстроил собственный
стиль письма, не испытывая нужды в том, чтобы впоследствии его
менять. Нельзя не заметить: в дневнике немало знаков вопросительных,
и почти нет столь любимых современниками восклицаний. Как ни посмотри,
идеально сбалансированная личность, вполне естественно склонная
к меланхолии Екклесиаста: «Во многой мудрости многая и печаль».
Человеческий тип редкий вообще, а в России редкий особенно.
Встречаясь с великим множеством известных людей, пережив множество
событий, читая в рукописи тьму сочинений, Никитенко имел о каждом
своё, не заимствованное из молвы суждение. Остро переживал разорванность
русской культуры между недалекостью начальства и тупостью его
ниспровергателей. Вот почему размышления Никитенко актуально звучат
с обидной для русского сознания. Кстати, среди прочего заметим,
что внимательное чтение его дневника камня на камне не оставляет
от модного сегодня взгляда, согласно которому время Александра
II так уж отличается в лучшую сторону от эпохи Николая I. От поступка
к поступку властей хронист прослеживает, как все два десятилетия
после реформы 1861 года правление царя-освободителя было поступательным
откатом от целей модернизации отечества.
Пересказывать Никитенко нецелесообразно. Гораздо лучше представить
подборку его суждений разных лет тем, у кого нет времени прочесть
его дневники.
4 апреля 1833 года.
«Было время, что нельзя было говорить об удобрении
земли, не сославшись на тексты из священного писания. Тогда Магницкие
и Руничи требовали, чтобы философия преподавалась по программе,
сочиненной в министерстве народного просвещения; чтобы, преподавая
логику, старались бы в то же время уверить слушателей, что законы
разума не существуют; а преподавая историю, говорили бы, что Греция
и Рим вовсе не были республиками, а так, чем-то похожим на государство
с неограниченной властью, вроде турецкой или монгольской».
20 мая 1843 года.
«Нынешнее царствование очень важно: оно полагает
конец патриархальному быту. Общество перестаёт верить в отеческий
характер своих правителей. Так и должно быть. Что за несообразность
семейство, состоящее из пятнадцати миллионов детей? Где тут
семейное право? Глава народа прекрасно понял эту истину. Он с
негодованием отталкивает от себя изъявление приторных нежностей:
«Батюшка наш» и пр. Он говорить: «Я хочу царствовать». Великое
слово, ибо из него логически вытекает другое, которое произнесет
народ: «Я хочу быть народом».
1 октября 1844 года.
«Поутру был у нашего министра. Кажется, на
него порядочно подействовал прием лести, поднесенный ему москвичами:
он недавно приехал из Москвы. Слабые нервы этого живого, но нетвёрдого
ума не выносят такого рода щекотания. Он ужасно вооружен против
«Отечественных записок», говорит, что у них дурное направление
социализм, коммунизм и т.д. Очевидно, это навеяно московскими
патриотами, которым во что бы то ни стало хочется быть вождями
времени. Министр желает не щадить «Отечественных записок», между
тем давно ли он словом и делом осуждал донос Булгарина, составленный
совершенно в том же духе?»
20 декабря 1848 года.
«Теперь в моде патриотизм, отвергающий все
европейское, не исключая науки и искусства, и уверяющий, что Россия
столь благословенна Богом, что проживёт одним православием, без
науки и искусства. Патриоты этого рода не имеют понятия об истории
и полагают, что Франция объявила себя республикой, а Германия
бунтует оттого, что есть на свете физика, химия, астрономия, поэзия,
живопись и т.д. Они точно не знают, какою вонью пропахла православная
Византия, хотя в ней наука и искусство были в страшном упадке.
Видно по всему, что дело Петра Великого имеет и теперь врагов
не менее, чем во времена раскольничьих и стрелецких бунтов.
Только прежде они не смели выползать из своих тёмных нор, куда
загнало их правительство, поощрявшее просвещение».
27 марта 1849 года.
«Основная мысль «наставления» та, что мы должны
изобрести такую науку, которая уживалась бы с официальною властью,
желающею располагать убеждениями и понятиями людей по-своему.
Это уже не отрицательное намерение помешать науке посягать на
существующий порядок вещей, но положительное усилие сделать из
науки именно то, что нам угодно, то есть это чистое отрицание
науки, которая потому именно и наука, что не знает других видов,
кроме видов и законов человеческого разума. Ограничение науки
в её мнимых покушениях на что-то недоброе это всё-таки понятно.
Но приводить её в другие нормы, кроме тех, на какие указывает
разум в своем постепенном развитии, это уж что-то неисповедимое».
2 июня 1853 года.
«Мысль преобразовать министерство народного
просвещения возникла под влиянием панического страха, вызванного
европейскими событиями 1848 года. Тогда вошло в обычай во всём обвинять министерство народного просвещения. Государю подано было
несколько проектов преобразования его, совсем не государственных.
Некоторые отличаются даже изумительной безграмотностью.
Например, проект Переверзева, который был когда-то
и где-то губернатором; там, говорят, заворовался, был уволен,
долго оставался без места, а потом был причислен к министерству
внутренних дел…
Вникая во все эти государственные и административные
дела, приходишь к одному печальному заключению: как мы бедны государственными
людьми! Какой-нибудь невежда может пустить в ход совсем нелепое
понятие и колебать им целый ряд учреждений, прикрываясь мнимой
преданностью и усердием… Везде бьёт в глаза нетвёрдость основных
начал, поверхностность, опрометчивость, непоследовательность,
неуменье вникать в сокровенные и тонкие соотношения вещей, что,
однако, необходимо, когда хотят создать стройную, богатую последствиями
систему».
18 января 1858 года.
«Радикальные реформы редко не вредны.
Задуманные с лучшими намерениями, они почти
никогда не достигают своей цели, потому что им недостает почвы.
Почва будущего, во имя которого они предпринимаются, состоит из
настоящего и прошедшего. Вещи, оторванные от того и другого, не
идут, а мчатся в беспорядке, волнуются, блуждают, запутываются
и производят хаос, из которого трудно бывает выбраться».
10 апреля 1858 года.
«Вечером доклад министру по комитету цензурного
устава. Мы занимались около двух часов, и оба порядочно устали.
Да, трудно, очень трудно обеспечить свободу мысли. Мы хотим улучшений
и думаем, что можем достигнуть их без помощи общественного мнения,
посредством той же бюрократии, которая так погрязла в крадстве.
А между тем правительству, очевидно, полезнее и безопаснее союз
с печатью, чем война с нею. Если наложить на печать путы, она
начнет действовать скрытыми путями и сделается недоступной никакому
контролю. Никакая сила не в состоянии уследить за тайно подвизающейся
мыслью, раздраженной и принужденною быть лукавой».
26 апреля 1858 года.
«Удивительны эти господа! Они вопят об общественной
пользе, а не хотят действовать так, чтобы она была достигнута.
Многие считают это храбростью. Но вряд ли оно заслуживает такого
названия: во время Николая Павловича не много было таких храбрецов
и такой храбрости. Неужели дело только в том, чтобы выразить свои
личные чувствования, свое негодование и пр. Хотите пользы, так
не делайте вреда. Деятель общественный есть лицо ответственное:
он отвечает не только за свои идеи, но и за удобоприменимость
их. Не трудно возбуждать страсти, но труднее их направлять. Эти
господа готовы забрызгать вас грязью с головы до ног, утопить
вас, сжечь, если вы осмелитесь иметь мнение, несогласное с их
мнением. Они хотят свободы мнений своих, но не чужих».
22 ноября 1858 года.
«И вот ещё беда: нет ни одной вчерашней мысли,
как бы она ни была основательна, которая бы уже сегодня не оказалась
старой. Жар, с которым вчера принимали такую-то меру, сегодня
уже остыл. Каждый день что-нибудь начинается, а на другой только
что начатое бросается недоконченным, и не потому, чтобы взамен
находилось лучшее, а в силу какого-то неудержимого, слепого стремления
вперёд но куда? Какая-то невидимая сила, как бес, гонит нас,
кружит, выбрасывает из колеи. Всякий тянет в свою сторону, бьётся
не о том, чтобы было удобнее и лучше, а о том, чтобы вещи существовали
как ему хочется. У нас столько же партий, сколько самолюбий… Если
же кому-нибудь удастся выразить и пустить в ход здравую, хорошую
мысль, он уже земли под собой не слышит. Он важничает, зазнаётся,
и то, что было у него хорошего, испаряется в чаду претензий и
высокомерия. Ему уже непременно хочется, чтобы в мире существовала
одна его мысль, и он кстати и некстати всюду тычет её».
22 апреля 1862 года.
«Мы испытали деспотизм личный, но Боже сохрани
нас испытать ещё деспотизм толпы, массы деспотизм полудикой,
варварской демократии».
29 апреля 1862 года.
«Действительно, прежде уважали если не закон,
то правительство или по крайней мере признавали в последнем силу
и боялись её, а теперь решительно нет никакого обуздания, никакой
сдержанности, и всякий бредёт, куда ему вздумается.
Надо, однако ж, хоть министру понять значение
всего этого и не быть ни подлецом, ни трусом».
13 января 1863 года.
«Так называемым передовым умам нашим недостает
двух качеств: глубины суждения и осмотрительности в видах. Они
от поверхностно понятого столь же поверхностно спешат к крайним
выводам, не обращая ни малейшего внимания на посредствующие звенья
мысли, которые должны бы были останавливать их на ближайших последствиях
и таким образом придавать их идеям характер существенный и строго
последовательный».
14 февраля 1863 года.
«Вообще странна ненависть европейской печати
к России и радость её при виде замешательства в ней. Неужели она
боится тени Николая Павловича? Но справедливо ли, разумно ли смешивать
николаевское время с нынешним и мстить целому народу за ошибки
или вину одного человека? Это-то прославленная гуманность Европы
и этому-то учатся в ней наши ультра-либералы!..».
16 апреля 1864 года.
«Русский народ не знал доселе ни религии, ни
нравственности, ни знания, как те, которые вбивали в него насильственно
и механистически. Мудрено ли, что к нему ничего из этих благодатей
не пристало, ничего не вошло внутрь, не сделалось моральною силою
и побуждением души. Он нравственен, религиозен по внешности, по
обряду, по преданию, без малейшей внутренней уверенности и сознания.
Знание ему тоже навязывается извне посредством или угроз или поощрений.
Не следует ли, наконец, обращаться прямо и просто к его здравому
смыслу, к его человеческим инстинктам, к его замечательным дарованиям,
особенно к его нуждам, чтобы мало-помалу пробуждать в нём стремление
к знанию и благородные нравственные и религиозные наклонности?
В этом смысле покушение графа Толстого с его школой яснополянской,
если только оно имело какой-нибудь смысл, разумеется, лучше и
основательнее соображённое, могло бы привести к хорошим последствиям».
31 марта 1867 года.
«Вот будет скандал, если сенат отменит решение
суда и велит наказать бедного Протопопова, признанного сумасшедшим.
Ну что ж, разве мы серьёзно относимся к законам, к правам? Это
только игра в законы и в право. Хотели судов не для того, чтобы
они решали дела по закону, а для того, чтобы они решали по-прежнему,
то есть как прикажут губернаторы, министры, администрация».
3 мая 1868 года.
«В № 90 «Северной почты» второе предостережение
«Москве». Обидно, господа! Направление ваших идей верно, требования
ваши справедливы, но не след поддерживать правое дело ругательствами:
оно от того ни в чьих глазах не выиграет. Должно действовать логикою
и фактами, честным делом и дельными суждениями, а не оскорблениями,
которых никто, ни частный человек, ни общество, ни правительство
не обязаны сносить».
27 декабря 1868 года.
«Можно было бы с уверенностью сказать, что
с двумя своими новыми учреждениями, земством и гласными судами,
России нечего страшиться в будущем насчет своего внутреннего благосостояния.
Поставив эти две ноги на железные рельсы, она может двигаться
вперед бодро и спокойно, если только ей не будут мешать чиновничьи
проказы, интриги неких высших господ да нигилистические выходки.
Но я боюсь за Россию в одном отношении. Есть на её теле одна смердящая,
опасная рана вроде злокачественного карбункула это почти повальная
деморализация. Массы лишены понятия о честности и долге. Особенно
этот нравственный недуг свирепствует между людьми так называемыми
бывалыми, в сословии промышленников».
8 июля 1872 года.
«Множество неудобств бывает следствием всяких
реформ общественных, и жаловаться на них было бы несправедливо
и малодушно. Но бесчестность, отсутствие всяких понятий о законности
и долге, обманы при всяких сделках, одним словом, попирание общественной
честности вот что крайне дурно и невыносимо в нынешнем состоянии
нашего общества. Это уже не от реформ, а от того, что составляет
нравы наши. Поэтому и реформы служат не столько основанием добра,
сколько поводом ко злу. И так как подобное состояние нравов есть
наследие веков, то надобны силы, чтобы переменить их к лучшему».
27 сентября 1872 года.
«Мы находимся в таких чрезвычайных обстоятельствах,
какие редко встречаются в истории. С одной стороны, в обществе
возникли стремления, возбужденные реформами, а отчасти застоем,
которые не могут быть удовлетворены правительством. С другой стороны,
правительство, как бы испуганное этими стремлениями и собственными
своими реформаторскими действиями вначале, круто поворотило назад.
И там и здесь есть своя логика. Между интеллигентным так называемым
обществом и властями поэтому возникли отношения какой-то борьбы
и неприязни. Самое худшее из этого выходит то, что нравственные
основы общества сильно заколебались… Странно и нелепо было сказать,
что если бы в обществе было более рассудительных людей, а в бюрократии
людей более способных и добросовестных, то этой неурядицы не
было бы. Но это если когда и где оно было возможно?».
14 июня 1873 года.
«У нас испугались реформ те самые, которые
их произвели. Они ожидали, что из реформ возникнет самая порядочная,
сообразная с их желаниями жизнь; что нравы тотчас изменятся к
лучшему, промышленность и земледелие процветут, богатство потечет
по всей стране рекою. Печать только и будет делать, что восхвалять
держащих в руках бразды правления и т.п. Все эти золотые сны не
оправдались. То, что веками портилось и извращалось, не может
измениться в несколько лет. Главная задача реформ совсем не в
том состояла, чтобы насладиться благами, элементы которых в них
заключаются, а в том, чтобы положить им основание и сделать эти
блага возможными. Словом, реформы имеют в виду не настоящее, а
будущее. Поэтому не следует их подкапывать, а обеспечивать их
прекрасные последствия, выжидать».
11 мая 1874 года.
«Что касается до партий, ознаменовывающих обыкновенно
жизнь и движение общества, то они возможны там, где сказались
уже и явственно определились разные слои общества, разные его
направления и где интересы каждого из этих слоев и направлений
требуют соединения многих сил. Мы до партий ещё не доросли. У
нас, напротив, индивидуализм развит до такой степени, что каждое
лицо есть партия для самого себя, и как скоро несколько лиц сошлось
во имя какой-нибудь задачи или идеи, то каждое из них думает только
о том, как бы все преклонились перед ним, хотя бы то было во вред
общей задаче или идее».
3 ноября 1874 года.
«К правительству с каждым днём более и более
теряется уважение. Сильнее и сильнее укореняется мнение, что реформы
нынешнего времени и некоторые льготы есть чистый обман, потому
что их стараются подкопать со всех сторон. Земство, суды, печать
стесняются беспрестанно распоряжениями высших административных
лиц. Это уже ни для кого не тайна… Освобождение крестьян, новые
суды, земство, гласность разве это прихоть общества, а не такая
потребность, не удовлетворив которой нет возможности России существовать?
Все недовольны, все страдают, и страдают невыносимо именно потому,
что нет никакой уверенности в том, что будет завтра».
16 января 1877 года.
«Наши славянофилы более славяне, чем самые
славяне. Славянам в Турции действительно до невыносимости дурно,
и что, наконец, они восстали это совершенно естественно. Но
славянам австрийским живётся недурно: ведь у них есть гражданская
безопасность, и они, конечно, не выиграли бы ничего, перейдя под
владычество другой державы, а потеряли бы много. Что касается
до национального единства, то его у славян никогда не будет
у них вечная рознь».
Не приходится удивляться тому, что дневники Никитенко, изданные
в 1904 году, только в годы хрущёвской оттепели вышли (с сокращениями)
вторым изданием, а третьим уже в наши дни, когда их читают мало.
Незаслуженно мало.
|