1.3. Социально — культурные проблемы города
Рассматривая экономические вопросы городской жизни, мы уже подчеркивали,
что всякая установка сознания есть всегда норма культуры, значит
формирование её осуществляется по законам развития культуры. Беда
в том, что об этих законах известно много меньше, чем о законах
физики или математических правилах. Пусть у абсолютного большинства
в памяти осталось лишь нечто туманное — эти законы хотя бы "проходили"
в школе, как-то их коснулись хотя бы и самым поверхностным образом.
Законам культуры не учили никого, а так как мы связаны ими так
же прочно, как законом тяготения, увидеть, что все наше поведение
им подчинено, труднее всего: мы живем ими и поэтому о них не задумываемся
совершенно.
В какой культуре мы живем?
Это вообще очень сложный вопрос, в наше время дополнительно отягощенный
общим "послеперестроечным" недоумением: как для самих
себя обозначить общество, которое мы представляем собою в самом
конце XX столетия. Ясно одно: мы имеем дело с удивительно сложным
соединением разноречивых, разнохарактерных элементов, частью унаследованных
от прежних столетий, частью выработанных за три поколения строителей
социализма (что бы ни скрывалось под этим словом, оно ведь долго
казалось ясным по смыслу), частью воспринятых с Запада.
И всё же, как бы ни было трудно, с этим вопросом необходимо хотя
бы в общем виде разобраться, в противном случае любые задачи программирования
развития повисают в пустоте. Для работы, нацеленной даже в ближайшее
будущее, измеримое годами, нужно отдавать себе отчёт в сегодняшнем
состоянии, а для этого — хоть вчерне переосмыслить новейшую историю
своей культуры.
Размышляя о методе исторического познания, В.О.Ключевский бывший
наиболее тонким среди отечественных историков, первым всерьёз
обратил внимание на обстоятельство, которое — именно в силу его
очевидности — не становилось темой научного осмысления. В узком
экономическом смысле всякий здоровый человек принадлежит к одной
из трёх групп: несовершеннолетние, трудоспособные, пенсионеры.
В более широком мире культуры каждый человек на протяжении своей
жизни существует в особом слоистом мире, образуемом пятью поколениями:
его сверстники, его родители и их родители, позже — его дети и
их дети. Между этими-то пятью ступенями происходит сложный процесс
передачи культурных норм и навыков, начиная с главного языка
обыденной жизни, той жизни, в которой стелют постель и убирают
мусор, умываются и накрывают на стол, встречают гостей и наказывают
провинившихся, привечают новорождённых и убирают покойников, готовят
инструменты к работе и прогуливаются на празднике... Сотни и сотни
подобных действий имеют определённую форму или разные формы одновременно,
и совокупность всех этих форм (нечто «прилично» или «неприлично»,
личит, т.е. идёт к лицу — соответствует или напротив, не соответствует
тому ли иному персонажу в той или иной ситуации) составляет опорный
массив того, что обычно именуется культурой.
Ещё полвека назад психологи убедительно показали, что формирование
человеческой личности в основных её чертах вполне завершается
к трем годам жизни. Всё последующее, включая школу, ёсть «шлифовка»,
в ходе которой личность раскрывается одними своими гранями, сохраняет
закрытыми другие в рамках построения индивидуальной судьбы. Процесс
воспитания и самообучения имеет, разумеется, огромное значение
для т.н. социализации — вхождения, встраивания в человеческое
общежитие, в культуру, однако никому не дано сущностно изменить
структуру личности, сформированную задолго до того, как начинается
формальное обучение. Именно потому т.н. бытовая культура, в рамках
которой воспринимаются рисунки поведения, базовый словарь и грамматическая
структура языка, навыки и представления, играет столь могущественную
роль — в ней, через нее передается опыт предшествовавших поколений.
Это происходит тем сильнее, что такого рода передача лишь в малой
степени осуществляется осознанным, подконтрольным образом — она,
так сказать, просто происходит. Именно отсюда — гигантская формирующая
мощь обыденного городского окружения, во многом предопределяющего
меру раскрытия способностей, заложенных в каждом человеке, и меру
его цивилизованности.
В действительности картина несколько сложнее, что во времена
Ключевского не принимали во внимание: картина поколений асимметрична.
В прошлое она развернута сильнее, чем в будущее, потому что с
отцами и дедами передаются осколки, фрагменты памяти об их отцах
и дедах, так что цепочка передачи смыслов тянется достаточно далеко
назад. К тому же, к памяти родителей и дедов надлежит добавить
"память", передаваемую школой, которая стала практически
всеобщим "заводом" по производству стандартизованных
граждан из столь несходных личностей.
В самом деле, если читателю около тридцати, т.е. он или она родились
около 1965 года, то азам культуры, которые почти в полном объеме
усваиваются к трёхлетнему возрасту, их учили родители и учителя,
родившиеся где-то перед самой войной, дедушки и бабушки и учителя
(если им удалось выжить в непростые времена), которые были рождены
перед-, во время или сразу после революции и Гражданской войны,
а те приобрели первичные культурные навыки от своих родителей
и учителей, заставших наступление нового века, первые трамваи,
первые электрические лампочки, первые автомобили...
Так было и есть во всех странах, и нигде в XX веке передача навыков
не происходила с той неспешностью, какая была характерна для,
скажем, Пушкинских времен, хотя современники Пушкина, которые
сравнивали себя с временами Анны Иоановны и Елизаветы Петровны,
с нами бы не согласились. В России однако общее ускорение жизни,
столь характерное для мира в нашем столетии, оказалось дополнительно
пришпорено несколькими подряд жестокими ломками всего уклада жизни,
и это привнесло в нормальную картину преемственности памяти массу
отягчающих качеств.
Предреволюционные рабочие слободки даже крупнейших городов были
характерны вечной пылью на лопухах и подорожниках, что росли перед
заборами немощёных улиц. Единственным публичным пространством
были такой же пыльный перекрёсток, на углу которого был кабак,
да ещё несколько деревьев за оградой приходской церкви. Всегдашняя
неизбывная бедность и ощущение полного отсутствия уверенности
в завтрашнем дне не дали и не могли дать развиться своего рода
городскому инстинкту порядка за калиткой или дверью, если та выходила
прямо на "улицу". Досуг в этих местах ограничивался
устойчивым воскресным пьянством и драками. Лишь по крупнейшим
церковным праздникам этому сначала предшествовали благостное посещение
церкви и добродушное — балаганов. Огромную часть летнего населения
городов составляли строители — крестьяне-отходники, жившие мужской
артелью в бараках. Городу они оставались чужды и даже враждебны,
а домой, в деревню из всей городской жизни приносили вместе с
гостинцами "фабричные" песенки и частушки. Заметим,
что стишки "дайте ножик, дайте вилку, я зарежу свою милку",
вставленные в "Баню" Маяковским, были записаны этнографами
в деревнях Ярославской губернии ещё в 80-е годы прошлого века,
когда вилкой в деревне не пользовались.
Все это известно, но важно понять, что именно такие навыки общежития
были привнесены в центры городов после революции, когда началось
"уплотнение" квартир, прежние владельцы которых были
причислены к т.н. эксплуататорским классам. Коммунальная квартира
стала нормой в России как раз в то время, когда в Европе она стала
быстро уходить в прошлое. К тому же, в городах-новостройках при
новых заводах и во всех крупных городах с началом советской индустриализации
появились во множестве вчерашние крестьяне, бежавшие от коллективизации.
Они были счастливы получить место в бараке, за занавеской, отделявшей
одну "квартиру" от другой, были рады "титану",
в котором всегда был кипяток. Уже не сельские жители, но ещё и
не городские, они могли воспринять лишь наиболее внешние, наиболее
поверхностные формы городского существования, быстро освоились,
быстро привыкли к городской одежде, разучили новые дикие для уха
слова, вроде домкома, профсоюза и драмкружка.
У них рождались и росли дети, для которых скученность жизни на
глазах друг у друга, жизни, в которой понятие собственной двери
не существовало, не было и не могло быть секретов, была естественна,
как воздух. Дома только ели и спали, проводя вне его как можно
больше времени, потому и клубы и "парки культуры и отдыха"
с их военизированными аттракционами и танцплощадками были всегда
переполнены народом.
Введение семнадцати разрядов оплаты и пайков, включая денежные
"пакеты" для высшей иерархической ступени руководителей,
в значительной степени восстановило Петровскую ещё "табель
о рангах". Впрочем, чем выше позиция, тем уязвимее она была,
и непреходящее чувство опасности нависло над правящей элитой.
В крупнейших городах, рядом с жизнью в коммунальных квартирах
постепенно складывалась другая жизнь все более закрытых, все более
замкнутых мирков новой "элиты": "городок чекистов",
"дома специалистов", где были относительная просторность
комнат, а то и отдельных квартир, домработницы, сытная еда, где
были дворники с военной выправкой, велосипеды подростков, а за
взрослыми заезжали служебные машины. Об этом мире знали, конечно,
но он был так далек в социальном отношении от жизни абсолютного
большинства, что обычно к нему даже не испытывали зависти. Возникло
и закрепилось замечательное в своем роде слово "положено"
— новая, почти феодальная иерархия все быстрее подменяла собой
только что провозглашенное абсолютное равенство всех, хотя отдельных
школ для элиты, кроме столиц, не было. Каждому было "положено"
по заслугам, меру которых могло определить исключительно высшее
руководство.
В средних и малых городах элитарный мирок возникал также, но
он был и меньше и скромнее, тогда как мир деревни был все надёжнее
отгорожен от городского, особенно после введения паспортов только
для горожан. Фактически возрождалась сословная структура российского
общества, и вырваться из крестьянского сословия, замкнутого своего
рода новым крепостным правом, было все труднее. Завербоваться
на стройки пятилетки можно было только с согласия сельского начальства,
тогда как начальством был отнюдь не председатель колхоза, а директор
или (чаще) секретарь парткома МТС, машинно-тракторной станции,
который в новых условиях исполнял ту же роль, какая в дореволюционное
и даже в предреформенное время была отведена помещичьему управляющему.
Основной путь к свободе от крепостной зависимости лежал через
всеобщий армейский призыв, так что популярность армии у сельской
молодёжи выросла до необычайных размеров.
Не будет преувеличением заметить, что с конца 20-х и до середины
50-х годов, когда деревенский житель обрёл паспорт и был приравнен
в правах с горожанами, армия являлась главной школой впечатывания,
распространения базовых культурных норм. Жизнь по Уставу, распространявшаяся
на все стороны жизни без исключения (включая полицейский режим
регулярных обходов коммунальных квартир участковым уполномоченным
милиции и контроль над пропиской). Подозрительное отношение ко
всякому уединению, "отрыву от коллектива", распространявшееся
на все стороны рабочей жизни шесть дней в неделю. Но также и внедрение
привычки к зубной щетке и порошку, к чищеной обуви, культ здорового
тела, спортивной формы и подтянутости — всё это было реальной
основой общественного культурного бытия.
Итак, культурный мир старой деревни был на девять десятых разрушен:
физически — за счёт массовых репрессий против "кулачества";
в нормах быта — за счёт "отмены Бога", а заодно с ней
и преследования любого проявления "пережитков"; наконец,
психологически — за счёт утверждения абсолютной подневольности
труда и внутреннего безразличия к его результатам. Культурный
мир старого города был разрушен чуть менее, но тоже значительно:
физически — за счёт репрессий и массовых выселений большинства
тех, кого можно было причислить к "эксплуататорским классам";
в нормах быта — за счёт своего рода завоевания центров города
жителями прежних окраинных слобод;
психологически — за счёт тотального обеднения и упрощения системы
обслуживания после подавления остатков НЭПа.
Индивидуальный труд для заработка невозможно было полностью ликвидировать
— кто-то должен был чинить часы и обувь, шить платье на заказ,
ладить элементарную кухонную утварь, ремонтировать убогие жилища.
Однако этот труд удалось свести к форме подозрительной и рискованной,
и жизнь множества семей окрасилась на десятилетия страхом перед
визитом фининспектора по доносу соседей: не утратили силу драконовские
налоги на "частника", с помощью которых был удушен НЭП.
Официальная культура в известном смысле накладывалась теперь
сверху на совершенно особенное общество, в котором все внутренние,
горизонтальные связи были ослаблены или уничтожены.
Резко были ослаблены семейные связи, ибо с Гражданской войны
родство по крови трактовалось как "пережиток". Образ
Павлика Морозова был возведен на пьедестал, публичный отказ от
родителей, заподозренных в КР — т.н. "контрреволюционной
деятельности", был возведен в категорию общественного долга.
По понятным причинам было резко ослаблено традиционное почитание
старших по возрасту. Недоверие к старым "спецам", без
которых нельзя было обойтись, неизбежно принимало форму недоверия
к образованности вообще. Закреплялось недоверие к отвлеченному
знанию и тем более индивидуальному выбору предмета интереса в
пользу практического утилитарного знания, как можно более стандартного.
Было разрушено доверие сначала к старым авторитетам, а затем и
к новым (любой авторитет всякий миг мог быть разоблачен как "враг
народа", и его портрет по команде вырезался или замазывался
чернилами в энциклопедии или учебнике), т.е. к авторитету вообще.
Один АВТОРИТЕТ (Сталина) должен был оставить вокруг себя полную
пустыню. Практически исчезли "горизонтальные" связи
внутри прежних сословий, так как вся общественная жизнь оказалась
подчинена производственному милитаризованному распорядку, а тот
требовал строгого соблюдения иерархии служебных отношений и за
пределами службы. Уже поэтому, скажем, врачи и учителя одного
маленького города оказались разобщены по профессиональным "цехам",
и контакты между ними не поощрялись. Всеобщий культ поиска "врагов"
разъедал психическое здоровье народа как злокачественная язва.
Отстройка официальной культуры осуществлялась так, чтобы каждый
усваивал стандартный набор норм, правил, ценностей — по отдельности,
как "атом", тогда как "правильность" усвоения
контролировалась механической связью таких же "атомов",
которая получила название "коллектив". Контроль этого
"коллектива" над отдельным "атомом" в идеале
полагался полным, абсолютным.
Часть фондов библиотек была закрыта и недоступна, тогда как формирование
нового библиотечного фонда осуществлялось, как и само книгоиздательство,
под жесточайшим контролем. С большей или меньшей степенью искренности
талант был поставлен на службу выше обозначенным целям, так что
логическое "открытие" замечательного поэта Маяковского
"единица — нуль" своеобразно ставило точку над огромным
зданием абсурда. Замечательный режиссер Эйзенштейн творил отточенный
по форме киномиф о революции в фильме "Октябрь", воспроизводя
театрализованное действо "взятия Зимнего", не имевший
с действительностью ничего общего. Творческая энергия таланта
работала на миф коллективизма и "развенчание" индивидуализма,
на параноидальный поиск "врага" повсюду, на возвеличивание
победы практического разума специалиста новой формации в столкновении
со старым "спецом", в лучшем случае ретроградом, в худшем
— тщательно замаскированным врагом, на миф "борьбы с бюрократизмом".
И всё же самая суть культуры такова, что пользуясь её средствами,
невозможно избежать отклонения от целевой программы. Не будем
говорить уже о примерах совершенно замечательных, вроде повестей
Паустовского "Озерный фронт" или "Судьба Шарля
Лонсевиля", где военно-героический или производственный жанр
задания оборачивался проникновением в драму личности. В таких
конъюнктурных вещах, как "Время, вперед!" Катаева или
"Человек меняет кожу" Ясенского или "Люди из захолустья"
Малышкина, даже в "Поднятой целине" Шолохова или дилогии
Ильфа и Петрова звучит множество мыслей и эмоций, резко противоречащих
элементарности "социального заказа". То же происходило
в театре: недаром то ставили, то вновь снимали "Баню"
Маяковского, не случайно не только "Тартюф", но даже
булгаковская инсценировка "Мертвых душ" вызывали явное
беспокойство и раздражение властей. Даже урезанная классика —
как ни старались в 1937г. поставить Пушкина "в строй"
социализма, это получалось не слишком уверенно, — несла в себе
неизбежно больше, чем хотелось бы инженерам нового общества.
Было и другое: как ни загоняли "быт" в подполье, как
ни издевались над ним, полная победа оказалась недостижимой. Череда
поколений с трудом или даже непроизвольно осуществляла передачу
культурных навыков и форм. Давно, казалось, исчезнувшие элементы
прежней бытовой культуры вновь и вновь давали о себе знать: в
играх детей, где уцелели древние "считалки" и малопонятные
слова-знаки, вроде крика "Штандер!" при ловле мяча;
в свадьбах и именинах и в рецептуре пирогов или супов; в "невинных"
остатках балаганной культуры с её качелями, каруселями и "чертовым
колесом". Неистребимое желание одеться по моде пробивало
себе дорогу при очевидной бедности и почти полном, казалось бы,
отсутствии возможностей: шили, перешивали, перелицовывали, перепродавали
контрабанду, которая всё же просачивалась ручейками из портовых
городов, из Китая, из Испании. Со временем некое расслабление
нравов внутри элиты оборачивалось все большим стремлением к воссозданию
обстановки старорежимных квартир, чему немало способствовала комиссионная
распродажа множества бытовых предметов из конфискованного у КР.
Отсюда неизбежный обмен и распродажа "вниз" по социальной
лестнице.
При всех гонениях на танго и фокстроты, их звуки неслись из редких
и потому особе ценимых патефонов, которые ставили на подоконник,
чтобы обеспечить танцы "на улице". Само стремление власти
как-то компенсировать отсутствие "ширпотреба" изъятием
денег в бюджет через бурное развитие бытового пьянства (в 30-е
годы водку начали продавать прямо у заводской проходной) оборачивалось
неукротимым цветением фольклора, грубого, но свободолюбивого.
Несмотря на страшную опасность, не исчезал анекдот как влиятельная
форма устной литературы.
Война сыграла поистине роковую роль в надломе гигантской машины
"промывки мозгов", которая работала, казалось, с почти
оруэлловским совершенством. Тот факт, что власть была вынуждена
пойти на ряд существенных идеологических компромиссов, лучше чем
что-либо доказывает, что "чистая" коммунистическая идеология
себя исчерпала. Патриотизм отчётливо занял место декларативного
интернационализма, что отпечаталось в огромном крене в сторону
историзма — в кинематографе (начиная с "Александра Невского"
Эйзенштейна, выпуск которого перед самой войной отчётливо указывает
направление идеологического прессинга), в литературе (начиная
с "Петра Первого" Алексея Толстого, писавшегося долго,
но именно в 1941г. удостоенного Сталинской премии). Место бескомпромиссной
борьбы с религией заняло соглашение -по форме о невмешательстве
государства в дела церкви, по сути — о взаимной поддержке. Зимой
с 1942 на 1943 год была полностью реабилитирована новогодняя елка,
до того преследовавшаяся. Наконец, что может быть главное, была
восстановлена в правах лирика, т.е. тот жанр в литературе и музыке,
где обычные человеческие чувства решительно выступают на первый
план, несколько потеснив "человека государственного",
человека "служилого" (романс "Темная ночь"
в фильме "Два бойца", вальс "Осенний сон"
и т.п.).
Обстановка крайнего напряжения сил способствовала тому, что началось
некое первичное брожения умов, ибо после Сталинградской битвы
в умах не мог не возникать вопрос о том, что будет "после
войны". Сохранилось множество свидетельств тому, что солдатская
масса, эти крестьяне, одетые в форму, да и младшее офицерство
(прежде всего учителя и агрономы в форме), пришедшее на смену
выбитым в 41-ом лейтенантам 20-го года рождения, в разговорах
во время передышек между боями и бомбежками мечтали о том, что
после войны колхозы непременно будут распущены. Пребывание миллионов
одетых в форму людей в хотя и жестоко разоренной войной, но всё же отчётливо более развитой Европе нанесло сокрушительный удар
по мифу счастливой и богатой страны, который настойчиво внедрялся
в массовое сознание в предвоенные годы. Миллионы людей, вернувшись
из армии, привезли домой не только "трофеи" — вещественные
доказательства чужого комфорта, но и память о других постройках,
других дорогах, других полях и фермах. Хотя страх и заставлял
преимущественно помалкивать, всё же внутренняя разрушительная
работа начатков критического сознания не могла уже быть остановлена
обычными средствами.
Как известно, необычные средства были задействованы сполна, начиная
с депортаций целых народов из Крыма и с Кавказа — Сталин не знал
и не понимал крупномасштабной логики истории, но достаточно знал
ленинскую интерпретацию связи между войной 1812 года и событиями
на Сенатской площади в 1825 году. Уже через несколько дней после
встречи на Эльбе с американцами специальная группа под началом
А.А.Жданова прибыла в Германию, чтобы немедленно пресечь неконтролируемые
контакты с формально ещё союзниками. "Железный занавес",
в учреждении которого позже обвинили Уинстона Черчилля, был быстро
опущен с восточной стороны. Уже в 1946г. начались новые гонения
на литераторов (Ахматова, Зощенко, журнал "Ленинград"
в целом). Сначала исподволь, а затем все сильнее вздувалась волна
антисемитизма, кульминация которого, т.н. дело "убийц в белых
халатах" пришлась на 1952/53 годы. С 1948г. массовые репрессии
обрели масштаб, сопоставимый с 1937г., но воспринимались они острее
именно в силу абсолютной уже непонятности после войны и победы.
ГУЛАГ был неотъемлемым элементом большевистской системы, начиная
с 1918г., но теперь он был поистине вездесущ — даже в центре Москвы
большая часть построек возводилась рабским трудом заключенных.
"Зона" переплеталась с обычной жизнью столь тесно, что
все труднее было их различить, и взрослая часть населения страны
застыла в ужасе, тогда как юношество вступало в жизнь в святом
неведении, в искренней вере в необходимость защиты от "заговора
мирового империализма". Чем более страна опутывала себя колючей
проволокой, тем более махровые формы принимало официальное искусство,
милитаризованное в своей символике, уже даже не бодряческое, как
перед войной, а по-ассирийски застывшее в своем золоченом великолепии,
подобно фигурам "республик" вокруг фонтана "дружбы
народов" на перестроенной ВСХВ. При этом по кинотеатрам активно
демонстрировались и "трофейные" фильмы голливудского
производства — не только "Бемби" Уолта Диснея, но также
"Сестра его дворецкого", "Большой вальс",
"Судьба солдата в Америке", "Серенада солнечной
долины", "Робин Гуд", десяток кинолент с лихими
пиратами Карибских морей. Если учесть, что отечественных фильмов
снималось 9-10 в год, то речь идёт о почти полном равенстве своих
и "чужих" лент. Реабилитированный во время войны джаз
опять оказался "социально чуждым". По радиосети звучал
или "вечный" набор классики или бодрые песенки финальной
стадии войны, тогда как во дворах и по домам танцевали фокстрот
и танго под звуки "трофейных" патефонов и пластинок.
В самый разгар борьбы с "космополитизмом", когда "французская"
булочка была срочно переименована в "городскую", а конфеты
"американский орех" в "южный орех", в женском
платье нераздельно торжествовала западная мода...
Шизофренический выверт культуры углублялся вместе с паранойей
вождя: полуголодная или совсем голодная страна упоенно смотрела
на киноэкране былинное изобилие в фильме "Кубанские казаки",
страна, застывшая в ожидании любого, самого безумного приказа,
наслаждалась энергией героя фильма "Смелые люди", вроде
бы искренно любовалась скульптурными "рогами изобилия",
украсившими новые станции московского метрополитена, миллионы
жителей полуподвалов существовали, окруженные миллионами живописных
и скульптурных изображений "живого бога"...
Сила удара, нанесенного по культу Сталина Н.С.Хрущёвым, была
велика, и инициатор этого действия, нацеленного на укрепление
строя, не мог представить себе ни ближних, ни отдаленных его последствий.
Вакуум, образовавшийся в официозе культуры, был, впрочем, довольно
быстро заполнен уже совершенно искусственным культом Ленина. Однако
рядом с официальной системой производства и обращения культурных
ценностей сразу же возникли первые ростки независимой по духу
культурной продукции. Конечно, и раньше, как подчеркивалось уже,
достичь полной изолированности от мирового культурного обращения
не удавалось, но теперь процесс ассимиляции получил гигантское
ускорение. К немногочисленным радиоприемникам, привезенным из
Германии (все довоенные приемники были конфискованы в июле 1941г.
и не были возвращены владельцам), начали добавляться отечественные
— умельцы перематывали контуры на приём 13, 16 и 19-ти метровых
волн, где "глушилкам" недоставало мощности. Невинные,
казалось, технические новинки, будь то массовая продукция недорогих
фотоаппаратов или первые серии массовых телевизоров или, в особенности,
первые катушечные магнитофоны, в равной степени расширяли поле
свободы в домашней сфере культурного выбора. Главное же, что массовое
строительство малых и некомфортных, но всё же преимущественно
отдельных квартир создало предпосылки становления новой, обособленной
сферы человеческого бытия.
Параллельно происходил важный для нашей культуры процесс возвращения
миллионов из лагерей: лагерный фольклор, лагерный быт, в силу
масштабности этого возврата, тесно переплетался с обыденной культурой,
пропитывая её язык. Неофициальная культура обособилась от формальной
по языку и стилю, оказывая на индивидуальное творчество все более
заметное влияние, а "погром" на выставке в Манеже 1962г.,
вопреки намерениям властей, вызвал не конец весьма ещё робкого
"модернизма", но его подлинный расцвет. Подпольная культура,
терпимая властями то больше, то меньше, начала все заметнее воздействовать
и на младшее поколение самой власти, все более циничное и фактически
вполне деидеологизированное.
Уже при Хрущёве власть лишилась ореола абсолютности, бытия вне-
и над всякой критикой. Естественно, что после "дворцового
переворота" 1964г. и утверждения брежневского двадцатилетия
ироническое отношение к власти стало нормой. За рамкой официоза
все заметнее утверждалось вольнодумство (диссидентство было конечно
важным, но всё же не слишком значительным по влиянию его элементом),
подлинным выражением которого был расцвет анекдота.
Впрочем, официальная культура отнюдь не была уже однородна и
сохраняла оттенок шизофренической раздвоенности. На одном её полюсе
были телевизионный "Голубой огонек", песни Пахмутовой,
фильмы, вроде "Коммуниста" и вся шумная кампания по
поводу то Целины, то строительства БАМа. На другом полюсе была
сильная лирическая тенденция, начиная с фильма Чухрая "Сорок
первый", стремление расширить рамки дозволенного экспериментаторства,
начиная с театра "Современник", частью проза ("Один
день Ивана Денисовича" Солженицына) и публицистика журнала
"Новый Мир". Более того, эта официальная культура знала
о существовании культуры неофициальной (от живописи доморощенных
экспрессионистов и абстракционистов до "Ракового корпуса"
Солженицына; от песен Галича и Высоцкого и до огромного казарменного
фольклора), и грань между ними год от года упорно смещалась "вниз".
Критицизм эпохи "перестройки" с чрезвычайной скоростью
дал возможность отечественной культуре пройти от коммунистического
реформизма в стиле пьес М.Шатрова до неомонархической идиллии
в жанре кино публицистики С.Говорухина; от робких упоминаний в
журнале "Огонек" до полномасштабных изданий предреволюционных
писателей и философов; от упоения замкнутостью кинофестивалей
к всеобщей доступности видеофильмов. Нынешнее состояние культуры
содержит в себе всё, допуская практическую свободу выбора: от
Дмитрия Хворостовского до Богдана Титомира, от переиздания Н.Бердяева
до переиздания А.Гитлера, от "Сатирикона" Феллини до
трилогии о Рэмбо или пышногрудых дев из "Пентхауза"...
Такого рода головокружительный рывок привел уже культуру в состояние
нормального удовлетворения абсолютного многообразия вкусов, естественным
образом расчленив её условное единство на великое множество автономных
"культур" — групп, поколений, индивидов. В этом бушующем
потоке пытаются удержаться традиционные учреждения культуры, которым
был нанесен непоправимый удар концом унитарной советской школы,
где "все" должны были воспринять непременно один и тот
же ограниченный предельно и предельно подцензурный набор ценностей.
И всё же всё это только поверхность гораздо более важного и глубокого
процесса трансформации. Мы уже отметили, что процесс шел давно,
с середины военных лет, и события последнего времени стали лишь
бурным финишем "разгосударствления" культуры. Уже к
середине 80-х годов было совершенно очевидно, что учреждения культуры,
будучи каркасом её официальной формы, теряли контакт с той совокупностью
культур официальной и растущей неофициальной, которая только и
была реальностью.
Отнюдь не будет преувеличением сказать, что неуклонно развертывался
процесс обособления учреждений культуры от самой культуры. Библиотеки
многократно уступали домашним собраниям книг и в объеме и, главное,
в разнообразии, так как их комплектация осуществлялась из осознанно
зауженного списка. Рабочие клубы, некогда задуманные как боевые
центры утверждения нового быта, успели сравняться с домами культуры,
оказавшись вместе с ними на периферии интересов. Всеохватное телевидение
с его тиражированием профессионального искусства неизбежно сократило
аудиторию незатейливого любительства. Клубные кружки и секции
оказались всё более настроены не столько на самодеятельность в
чистом её виде, сколько на результаты состязания на конкурсах
и фестивалях, т.е. образовали собственный замкнутый мирок — соответственно,
круг участников не возрастал, а сужался. Парки культуры, которым
отводилась огромная роль в 30-е годы, в эпоху, когда домашняя
жизнь была вынужденно сведена к физиологическому минимуму, теперь
утеряли определённость функции, становясь все заметнее главной
опорой криминогенной среды.
Дело в том, что отнюдь не учреждения культуры как таковые оказались
на обочине общекультурного процесса. Вся традиционная модель культуры
претерпела крах — как только она лишилась прямой государственной
поддержки и охраны её монополии со стороны идеологии, обнаружилось,
что у этой модели не было серьёзной общественной опоры. Речь идёт о просветительской модели культуры как готового набора форм и
правил, которые надлежит внедрить в сознание всех и каждого. На
эту модель работала российская публицистика с начала своего зарождения:
распространение культуры понималось ею как только однонаправленный
процесс передачи "сверху-вниз", от просвещённого меньшинства
пребывающему во тьме большинству. На эту модель работала российская
демократическая интеллигенция, с тем, однако, отличием, что предполагалось
черпать некоторые ресурсы культуры из "народа" с тем,
чтобы возвращать их ему в обработанном и потому улучшенном виде,
вроде шаляпинского концертного исполнения "Дубинушки".
На эту же модель работала вся школа, почерпнувшая образец в немецкой
гимназии XIX столетия с её формализмом.
Как ни парадоксально, но советская школа, пройдя недолгий искус
экспериментаторства, быстро вернулась к гимназической модели школы,
формальной и категорически не имевшей ничего общего с жизнью и
обыденной культурой страны. Овладев огромными тиражами книг, радио,
кино, а затем телевидением, эта модель продолжала воспроизводиться
без пересмотра и критического анализа. Допустить мысль о том,
что добротная "классическая" модель культуры является
по существу элитарной и категорически не может быть массовой,
было невозможно. Отсюда глубочайшее ханжество, убивавшее и элитарную
модель культуры наравне с массовой именно потому, что Пушкин,
Толстой и прочие столпы отечественной культуры оказались "на
государственной службе". Достаточно "пройти" нечто
в традиционной советской школе, чтобы для большинства навсегда
блокировать самую мысль о личном обращении к каноническому своду
"классиков".
Мы уже подчеркивали, что базовая структура личности всегда сформирована
по достижению трёхлетнего возраста, т.е. задолго до школы, но
именно это обстоятельство напрочь игнорировалось в рамках традиционной
школьной модели, претендовавшей не только на обучение, но и на
воспитание. Школа оказалась не в состоянии верно реагировать на
изменения в обыденной культуре, на смену поколений культуры. Она
так и сохранилась в форме военного по духу училища "в штатском",
опираясь исключительно на формальную дисциплину, на сложную систему
отметок об успеваемости и поведении, на систему скорее наказаний,
чем поощрений. Школа была и всё ещё остается отчужденной от обыденной
культуры уже потому, что эта культура всегда местная, тогда как
школа была отстроена раз навсегда как фабрика по выпуску стандартной
продукции на любой широте и долготе огромной страны. Довольно
сослаться на абсолютный парадокс: в школе изучается география
и история мира и страны, однако география и история родного края,
родного города никогда не впускались внутрь учебного процесса.
Изучение основ экономического и политического знания никогда не
были и не приобрели связанности с обстоятельствами существования
ученика в городе N. Формальный набор отчужденного знания не имел
и не имеет связи с обстоятельствами окружающей действительности
— нет оснований изумляться тому, что школьный аттестат никоим
образом не предопределяет усвоенности даже элементарных правил
дальнейшего поведения в реальных условиях Места.
Поскольку низовая реальная форма культуры с её городским и молодёжным
фольклором, её музыкальными вкусами и излюбленными киногероями
оставалась терпима, но до конца непризнаваема, каждая ступень
движения абсолютного авторитета власти к краху была в нашей стране
ступенью девальвации и традиционной модели культуры. Как только
ослабла цензура, обнаружилось, что т.н. высокая культура имела
в своем запасе лишь неопубликованные прежние произведения, тогда
как ранее почти внезаконная поп-культура — неисчерпаемые ресурсы
китча. Необычайно быстрая эволюция от появления на телеэкране
Аллы Пугачевой и Валерия Леонтьева до "приблатненных"
по стилистике Маши Распутиной и ансамблей типа "Любэ"
может вызывать чье-то огорчение, но она совершенно закономерна.
Чем сильнее было прежнее давление на психику формально обязательного
"хорошего вкуса", тем мощнее прорвалось наружу то глубинное
и подлинное отсутствие вкуса, которое составляло основу и питательную
среду неофициальной культуры слободской по характеру России. Тем
сильнее наконец проявилось, что средства массовой информации,
воспитанные на идее одномерности, склонны с такой же интенсивностью
"внедрять" наиболее вульгарную поп-культуру, с какой
они были настроены на просветительскую модель.
Наконец общий хаос оказался в последние годы дополнен появлением
в обстановке идеологического вакуума нового элемента в лице сугубо
формального (за исключением деятельности о.о. Меня или Короткова,
которую церковная иерархия отнюдь не поощряла) и отличающегося
тем же тотальным безвкусием "православия". Словно замаливая
прежние грехи и забыв об отделённости церкви от государства, бывшая
коммунистическая номенклатура и новая "демократическая"
номенклатура восторженно предались держанию свечек и постности
физиономий. Ту же тональность ликующе поддержало телевидение,
в миг разучившее сиропный тон величания православия-самодержавия-народности,
и чем сильнее эксплуатируется словечко "духовность",
тем большая безалаберщина на отсутствии вкуса утверждается в культуре
отечества. Это не воздымание заломленных рук в бессилии, но просто
клинический диагноз очень короткого переходного периода, который,
судя по множеству признаков, уже завершается.
Одномерная просветительская модель культуры неотрывно связана
с авторитарным, даже тоталитарным строением общества, в котором
патриарх как носитель культурных и этических ценностей учит им
чад и домочадцев, не имеющих права на выбор. Напротив, многомерная,
поливалентная модель культуры неотрывно сопряжена с демократической
формой общества и настроена на принципиальное равноправие любых
культурных ориентаций и предпочтений, за исключением прямого нарушения
закона. Если в первой схеме власть выступает гарантом и охранителем
обязанностей "младших" по отношению к разучиваемому
с младых ногтей набору ценностей, то во второй модели — гарантом
и охранителем прав каждого на свободу выбора.
Выполнять такую функцию значительно сложнее, тем более, что все
без исключения учреждения культуры оказались в ситуации чрезвычайной
нехватки бюджетных ассигнований в обществе слишком ещё бедном,
чтобы поддержка разнообразия в культуре могла быть в значительной
части обеспечена меценатством. К тому же, до настоящего времени
государственная власть не озаботилась всерьёз созданием обстановки
наибольшего благоприятствования имеющейся склонности к меценатству,
не закрепив законодательно, налоговыми льготами, развитие благотворительности,
во всём мире именуемого "третьим сектором экономики".
И это — клинический диагноз, без всякого морализаторства. Простая
констатация факта.
Если сохранять приверженность первой модели культуры, то ситуация
должна казаться безнадёжной. Однако при освобождении от просветительского
предрассудка и тем самым — от необходимости непременно заниматься
всем населением города до последнего человека, обстановка оказывается
скорее благоприятной для сущностной инновации. Кризис модели культуры
налицо, но кризис модели и учреждений, по ней отстроенных, не
есть ещё крах самой культуры, для которой периодический кризис
форм есть непременный элемент развития.
Строго говоря, именно кризис унитарной огосударствленной модели
культуры при наличии достаточно мощного подпора средств массовой
коммуникации и интернациональной коммерческой культуры открывает
возможность для восстановления статуса городской культуры как
прежде всего местной формы культурной жизни. Чрезвычайная узость
финансовой базы заставляет наконец всерьёз работать над вопросом
выявления наиболее предпочтительного направления среди всех возможных
направлений культуртрегерской деятельности. Наконец именно утеря
интереса власти к проблемам культуры ввиду озабоченности тысячью
проблем выживания города создаёт для того возможность перевернуть
традицию и доказать незрелому городскому сообществу, что культура
является единственной опорой для его выживания и развития.
Разумеется, это может казаться огорчительным: после веков интеллигентской
самоуверенности, когда благодаря авторитету власти авторитет традиционной
культуры не нуждался в каком бы то ни было подтверждении, мы оказываемся
перед жёсткой, суровой необходимостью доказывать, казалось бы,
самоочевидное. Однако в действительности именно эта потребность
заставляет осмыслить, что же такое культурная политика в условиях
кризиса модели культуры. Каковы цели этой политики. Какова в этой
политике стратегия и тактика достижения целей.
Кризис авторитета власти уже доказал всем, насколько политика
не есть дело одной власти: каждый, кто участвовал в голосованиях
на выборах 1989г. и в референдуме 1993г., мог уже осознать, что
его голос представляет собой реальную силу. Ни в одном городе
власть не может уже ощущать себя независимой от электората. Следовательно,
как минимум, возникает тактическая задача использования зависимости
кандидатов на ближайших же выборах от поиска опоры среди избирателей,
а значит -реальная возможность влиять на политические программы,
заставляя встраивать в них элементы программ развития культуры.
Кризис учреждений культуры доказал, что благодаря видео, телевидению,
звукозаписи, электронным играм, культурная политика может считать
себя свободной от сиюминутной необходимости "спасать"
подавляющее большинство горожан от культурного голодания, ибо
большинство отнюдь его не испытывает. В то же время внезапное
и сильное удорожание прессы и книг при резком расширении их разнообразия
доказало, как быстро заглохшие, казалось, библиотеки могут восстановить
и даже расширить свою аудиторию, не прикладывая к тому сверхъестественных
усилий.
Каждый, разумеется, вправе самостоятельно формулировать цели
необходимой культурной политики, но на наш взгляд, в сложившихся
условиях магистральных целей две.
Одна социальная — всемерно стремиться к обеспечению равенства
старта в культуре при растущем имущественном неравенстве семей.
Вторая тоже социальная — стремиться к формированию городского,
гражданского "инстинкта", противостоящего хаосу и разорённости
среды, хаосу и разобщённости общества. Если удается достичь начала
движения к этим двум целям, о прочем можно не тревожиться: самоподдержание
культуры мощнее деструктивных тенденций и в известном смысле культура
"сама о себе позаботится".
Сегодня, когда живых носителей исторического опыта можно на пальцах
перечесть, особо ценны те горожане, кто так или иначе сохранил
частицу исторического умения, бесконечно ценны знания и опыт,
сохраненные в библиотеках, музеях и архивах. Самый короткий путь
к экологической сбалансированности каждого конкретного города
в единстве с его округой это, как правило, самый длинный и кружной,
на первый взгляд, путь — через проникновение в местную историю.
Разум требует, чтобы такой путь был совершен, но в конце его не
только разум, не только сухой остаток в виде рациональных технологий.
В конце этого пути — самоосознание, формирование полноты переживания
собственной естественной истории города N.
Тактика движения к обеим социальным целям не может не зависеть
от множества местных обстоятельств, тогда как стратегия так понимаемой
культурной политики, по-видимому реальна только одна: трактовка
культуры в широчайшем смысле слова и потому возможность опереться
на нее при формировании и осуществлении общей программы выживания
и развития российского города.
|