Россия в петле модернизации: 1850 — 1950

Пролог: великая триада

Чем была Россия в 1851 году?

По Николаевской железной дороге, при строительстве которой усердно трудились выписанные из Америки экскаваторы «Катерпиллер», проследовал первый поезд из Петербурга в Москву. Отойдя от перрона вокзала, построенного Константином Тоном в «ренессансном» духе, сутки спустя поезд подошел к перрону такого же вокзала в Москве, построенного тем же Тоном. Движение во времени и пространстве странным образом вернуло пассажиров как бы в исходную точку. Снаружи на площади впечатления, впрочем, резко рознились: «западный» Петербург и «восточная» Москва, казалось, принадлежали двум разным кругам цивилизации. Но первое впечатление нарочитой идентичности вокзальных построек следует запомнить. Совершенно сюрреалистическим образом оно было подкреплено в брежневские времена, когда с двух концов пути длиной 640 км друг на друга смотрели идентичные бюсты Ленина, установленные на идентичных прямоугольных столбах. Теперь, когда собчаковский Петербург утвердил на месте своего Петра своего Ильича, эта метафизика оказалась разрушена.

В 1851 г. подползала к завершению затянувшаяся эпоха императора Николая Первого, правление которого началось четвертью века раньше с подавления бесшабашно-неуверенного мятежа. Чем больше император стремился навести в стране порядок путем личного вмешательства во все без исключения дела, чем энергичнее рассылались регламенты во все концы страны, тем заметнее все расползалось по швам. Впрочем, на многочисленных балах-маскарадах, до которых император, почитавший себя Ланселотом, был большой охотник, сладковатый запах тления ощущался не слишком. Тяготение Николая Павловича к gemutlichkeit, к домашней уютности, к стилю Бидермайер отчасти компенсировало некоторую монотонность эстетики военных парадов. Ценой большой крови, своей и чужой, русские полки продолжали теснить горцев на Кавказе, почитавшемся тогда своего рода Диким Западом среди поклонников Фенимора Купера. Пытаясь остановить время, империя разрасталась в пространстве.

Повсеместно в гимназиях и университетах, где занятия периодически приостанавливались, в Академии художеств надлежало повторять как заклинание формулу российской культуры, вдохновенно сочиненную министром просвещения графом Уваровым: Православие — Самодержавие — Народность.

Относительно православия все было ясно. Формализованная донельзя, управляемая обер-прокурором Святейшего Синода церковь распространяла своё действие скорее на ритуал, чем на души, тогда как души тянулись (одновременно или попеременно) к католицизму и многочисленным «старцам», составившим нечто вроде параллельной церкви без ясно выраженной доктрины. Относительно самодержавия иллюзий не было — о заигрываниях Александра I с конституционными идеями успели забыть. Но что такое была несколько таинственная народность? Доктрину вырабатывала верноподданная профессура несколько позже. Вначале был только лозунг, смутно соотносившийся с малопонятным Духом Святым в мирской интерпретации Троицы, и потому в поисках интерпретации народности допускалось некоторое самостоятельное напряжение мысли.

Власть, сторонившаяся любых крайностей в проявлении чувств, с гримасой неудовольствия встретила пассионарность суперпатриотов — иные литераторы из принципа отпустили бороды и одели платье, казавшееся им крестьянским. Но та же власть всё же предпочитала их «западникам», от одного словаря которых за версту тянуло карбонаризмом и прочими либеральными мечтаниями.

Наиболее привлекательны были идеи панславянства под российской гегемонией — мечты о крестовом походе во имя освобождения Балкан из-под власти турок-османов имели почти всеобщую популярность и подогревались очередной военной стычкой с турками. С мечтаний Екатерины Великой возвести Константина на престол греческой империи образ храма Св. Софии Константинопольской манил издалека, так что не стоит удивляться тому, что при Николае Павловиче официальным архитектурным стилем становится «русско-византийский», трудолюбиво разрабатывавшийся в ряду построенных церквей Константином Тоном.

Конечно же культура России не сводилась к одной официальной её части, которая возвышалась как верхушка айсберга над гладью вод. Альянс между Двором и обществом, некоторое время существовавший после победоносного выхода из войны с Наполеоном, постепенно ослабевал и был окончательно разорван не столько на Сенатской площади, сколько на Кронверке, где повесили пятерых мятежников. С этого момента государство и общество во всяком случае нетождественны и местами остро конфликтны.

Беднеют, закладываются и перезакладываются размельченные дворянские поместья с их провинциальным «ампиром». Даже обласканному государем Пушкину с великим трудом удается удерживать роль профессионального литератора, живущего пером. Торгово-промышленное сословие, всё ещё непризнанное юридически в полноте, преодолевая бессчётные запретительные правила, всё же крепнет в экономическом отношении. Из вконец обнищалых дворян, из отпрысков нищего духовенства, из городского мещанства складывается особый социальный феномен — российская разночинная интеллигенция, обретающая самосознание.

Ее признанный лидер, Николай Чернышевский, неутомимый публицист, отправляется на пару дней в Лондон, чтобы встретиться с Александром Герценом, который создал своим «Колоколом» первый в российской истории эмигрантский центр свободомыслия. Встреча не принесла взаимопонимания, но зато Чернышевский не мог, разумеется, не посетить павильон Пэкстона, уже собранный на новом месте. Энциклопедист по убеждению и фанатик Прогресса, Чернышевский сражен как архитектурой павильона, так и многообразной его начинкой. Впечатление огромно. Через несколько лет оно скажется на страницах утопического памфлета «Что делать» — в картинах прекрасного будущего: «Но это здание — что ж это, какой оно архитектуры? Теперь нет такой; нет, уж есть один намек на нее — дворец, который стоит на Сайденгемском холме: чугун и стекло, чугун и стекло — только. Нет, не только: это лишь оболочка здания; это его наружные стены; а там, внутри, уж настоящий дом, громаднейший дом: он покрыт этим чугунно-хрустальным зданием как футляром…»

Слив воедино увлеченность фантазиями Фурье и Оуэна и восторг от воплощенной фантазии Пэкстона, Чернышевский не мог, разумеется, распознать то, что сразу же пришло в голову гораздо менее начитанному свидетелю. Император Николай I, посетив Нью-Ланарк, где Роберт Оуэн пытался воплотить свой коммунистический идеал, ни минуты не колеблясь опознал нечто весьма сходное с теми военными поселениями, которые по воле Александра I учреждал генерал Аракчеев «на манер римского Лимеса».

В 1852 г. концы и начала смежных эпох обозначаются с предельной яркостью. Умирает, предварительно сжегши в камине вторую часть «Мертвых душ», Николай Гоголь, создавший (в Риме) фантастический и вместе с тем сущностно верный образ России в первой части эпопеи. И в этом же году опубликованы «Детство» начинающего литератора Льва Толстого, «Записки охотника» начинающего прозаика Ивана Тургенева, «Бедные люди» Федора Достоевского. Появляются романы и рассказы других литераторов, которых потом история определит во второй разряд российской литературы, но тогда их герои — разночинцы и новые буржуа родом из крестьян — завораживают читателей метафизическим ужасом нравственной бездны, едва прикрытой тонкой пленкой образованных классов.

Картина К. Брюлова «Последний день Помпеи»В том же 1852 г. умирает в Риме, этой Мекке тогдашних художников, живописец Карл Брюллов. Сегодня он кажется ледяно-холодным академистом, но тогда «Последний день Помпеи» настолько завладел воображением молодого британца Эдварда Бульвер-Литтона, что он вернул картине исходную её литературную фабулу в нашумевшем вскоре романе. В этом же году не стало Павла Федотова, художника-самоучки, которому удалось вполне самостоятельно, в опоре на дешевые литографии, сформировать вариант Бидермайера в небольших своих жанровых картинках. Картина Александра Иванова «Явление Христа народу»Тогда же Александр Иванов показывает (в Риме) «Явление Христа народу», которое никак не может счесть завершённым. И в том же году в Академию художеств поступает Иван Крамской, вокруг которого позже сложится Товарищество передвижных выставок — первое оформленное движение в российской художественной культуре[1].

Новых идей было предостаточно, но трудно было бы найти какой-либо их отзвук в повседневном окружении людей, в гражданской архитектуре. Вопреки упорным попыткам славянофилов отряхнуть прах злокозненного Запада от ног своих, в бытовой культуре и столиц и провинции ориентация на Париж царит безраздельно. Журналы едва успевают удовлетворить любопытство читателей ко всем новинкам прогресса в комфорте. И всё же только в интерьере, да и то изредка, можно обнаружить отзвуки Бидермайера, а затем и Второй Империи — на «большую» архитектуру этого рода заказа ещё нет.

Портрет Константина ТонаВ 1849 г. придворный архитектор Константин Тон завершил постройку огромного Кремлевского дворца, решив почти головоломную задачу объединения старинных зданий, восстановленных после Наполеоновского пожара, и новых парадных залов в жанре, который лучше всего определить как строгая эклектика. Однако правомерно ли такое сочетание слов, ведь с легкой руки критиков начала ХХ в. «эклектика» — едва ли не бранное слово, означающее неразборчивость вкусов, если не прямо безвкусицу? Критики начала ХХ в. были естественным образом несправедливы. По времени они были слишком близки к тому, от чего хотели оттолкнуться, против чего бунтовали, так что спокойный взгляд на вещи был невозможен. Дело в действительности обстояло сложнее. Параллельно с шумными литературными баталиями, отражавшим серьёзные страсти политического толка, лишь отчасти приглушенные цензурой, к 50-м годам ХIХ века в России вполне уже созрело своего рода «позитивное» направление мысли. Иван Тургенев, тонко чувствовавший интеллектуальную конъюнктуру, выразил эту тенденцию уверенно: «Сознание нашей публики в последние годы возмужало и окрепло, время безотчётных порывов и восторгов прошло для неё безвозвратно; она стала вообще холоднее и равнодушнее, как человек, которому надоело шутить и которому нравится одно дельное. Её теперь едва ли ослепишь блеском великого имени; её здравый смысл требует положительных доказательств».

Итак, российские «деловые люди» уже не ограничивались чтением европейских авторов, переводами и комментариями, как это происходило в первую половину века на страницах журналов всех направлений. Они приступили к сочинению собственных интерпретаций крепнущего рационализма. Уже в силу логики профессии архитекторы оказались в первых рядах, и теперь Иван Свиязев (1797-1875), Михаил Быковский (1801-1885), Аполлинарий Красовский (1816-1875) интенсивно разрабатывают своеобразную форму высокого функционализма. Слово «эклектика» идеально отражало новое направление мысли, ведь греческое «электикос» значит «выбирающий», осуществляющий выбор по рациональным основаниям.

Подобно своим западным коллегам, российские протофункционалисты исходили в логике выбора из назначения постройки. Полагалось очевидным, что каждому типу сооружения соответствует вполне определённый стиль: бирже — «греческий» классицизм, железнодорожному вокзалу — гражданский по духу «ренессанс», православному храму — «русско-византийский», библиотеке — «готика». Все эти архитекторы-практики, склонные к теоретизированию, твердо придерживались убеждения, что внешний облик сооружения относится к его конструктивной структуре так же, как одежда к костно-мышечному каркасу человеческого тела. Соответственно, они были чрезвычайно внимательны как к мельчайшим инженерным вопросам, так и к той совокупности удобств, что лучше всего выражена английским словом «комфорт», известным ещё Пушкину, но через труды архитекторов получившим общеупотребительность. Как писал Свиязев, «для выражения характеров зданий, столь разнообразных при многосторонности содержаний, порожденных потребностями новейшей цивилизации, кажется недостаточным в наше время одного, какого б ни было стиля!»

Путь для индивидуализации в архитектуре, освобождающейся от классицистской обязательности, был теоретически открыт. Оставалось, чтобы возник заказчик, внутренне тяготеющий к индивидуальности, к самовыражению. Однако такого заказчика в России ещё не было — ему неоткуда было взяться.

Ещё в 1839 г. московское купечество обратилось к генерал-губернатору князю Голицыну с весьма примечательной запиской: «Неоспоримо, что Москва есть средоточие всей российской торговли, что она для нашей империи есть магазин как отечественных, так и всех иностранных произведений, что её влияние на коммерцию ощутительно даже и во многих иностранных государствах; но при всем этом, к немаловажному сожалению, столь знаменитая столица не имеет места удобного для своих коммерческих сношений. Многие занимающиеся торговлей, как россияне всех губерний, так и иностранцы, справедливо питая высокие мысли о здешнем купечестве, ежегодно приезжают в Москву, часто даже из Америки… но когда побывают на нынешнем коммерческом сборном нашем месте, то и полезные предубеждения, и высокие мысли ежели не совершенно теряют, то весьма много убавляют; ибо можно ли иметь выгодное мнение о тех людях, которые, не заботясь о месте, приличном для собраний, удовлетворяются стоянием на крыльце гостиного двора…» — Немало времени прошло, прежде чем было получено Высочайшее соизволение: в империи всё ещё был только один подлинный заказчик.

Портрет Николая БенуаКогда Николай Бенуа, второй в ставшем знаменитом роду, в 1850 г. составил проект конюшен для Петергофа, император «на плане конюшен собственноручно зачеркнул обозначенное внутри двора строение кузницы и поместил его по оси ворот». Бенуа был в отчаянии, ведь по образцу колледжей Кембриджа перспектива трёх башен с воротами составляла композиционную основу всего замысла. Архитектор пошел на рискованную операцию, осмелившись сделать два варианта: на одной акварели тройка выезжает из внешних ворот, за которыми видны и вторые и третьи, на другой — взгляд сквозь ворота перегорожен злосчастным зданием кузницы. Министр Двора князь Волконский не хотел даже представить государю папку с обоими вариантами, и Бенуа уговаривал его около часа… Через несколько минут Волконский вышел из кабинета Николая Павловича и, возвращая папку архитектору, произнес: «Государь много смеялся твоей дерзости, но согласился сделать по-твоему».

Эта нехитрая история, рассказанная журналом «Зодчий» в 1872 г., характеризует ситуацию с достаточной полнотой. Дерзостью названо, разумеется, не само по себе предъявление вариантов проектного решения, но колебание с исполнением ясного приказа, т.е. ослушание[2]

Но где же частный заказчик? Он есть, но будучи частным в том исключительно смысле, что вел застройку за собственные деньги, он никоим образом не был свободен в выборе. Застройка центральной части Москвы после пожара 1812 г. осуществлялась под строгим контролем комиссий и комитетов, состоявших преимущественно из архитекторов, но под началом департамента полиции. Дворянству было положено «пристойно» придавать значительность в основном небогатым своим жилищам за счёт непременной пристройки декоративного портика о четырёх или шести колоннах (чаще всего это штукатуренные бревна) и накладных украшений из гипса, в обилии предлагавшихся на специальном рынке. То же происходило в Петербурге, где при Александре I был учрежден особый архитектурный комитет под руководством военного инженера Бетанкура, выписанного из Испании. Как писал превосходный мемуарист Филипп Вигель, бывший в молодости секретарем этого комитета, «ни законность прав на владение домами, ни прочность строения казённых и частных зданий не должны были входить в число занятий сего комитета: он должен был просто рассматривать проекты новых фасадов, утверждать их, отвергать или изменять, также заниматься регулированием улиц и площадей, проектированием каналов, мостов и лучшим устройством отдельных частей города, одним словом, одною только наружною его красотою».

Исторический анекдот, поведанный в мемуарах графа де Кюстина, точно отражает суть тотальной регламентации, господствовавшей до кончины Николая I: поскольку все парадные двери домов, выходившие на центральные проспекты и набережные, было велено покрасить «под дуб», той же манерой были покрашены и дубовые двери посольства Великобритании. Когда Мармье, другой путешественник по России, записывал, что «все дома в русских деревнях серые, вытянутые в одну линию, построенные по одному образцу, кажутся вышедшими из земли по повелению русского офицера», он и не подозревал, что угадал совершенно точно. Все деревни, до которых дотянулась рука начальства, были перепланированы и перестроены с помощью воинских команд. Разумеется, на просторах империи, при лености мелкого начальства и бедности населения выдержать строгую регламентацию удавалось далеко не всегда, но тенденция прослеживалась чётко.

Однако эпоха подходила к финалу. Несчастная Крымская компания, в ходе которой Россия потерпела поражение, а «русский медведь» надолго стал темой упражнения европейских газетных карикатуристов в изобретательности, обозначила кризис с предельной остротой. Богобоязненный император угас тихо и благостно, но в обществе упорно ходили слухи, что он отравился — режим дискредитировал себя полностью. Преодолевая яростное сопротивление большей части дворянства, пытавшейся сохранить в неприкосновенности архаические привилегии, администрация Александра II ускоренно готовила Великую Реформу 1861 г.

В социально-экономическом плане реформа была неизбежно половинчатой, так как агонию традиционного поместного дворянства надлежало продлить щедрыми субсидиями во избежание обострения недовольства, и всё же казалось после нескольких лет смутной неопределённости, что Россия вступила на путь скорого капиталистического развития. В провинции возникли поначалу робкие, а затем все более решительные земские движения. Моноцентрическая модель тотально управляемой культуры начала уступать место известному плюрализму. Суды присяжных, развитие адвокатуры повысили статус логических аргументов в полемике и акцентировали значение Закона.

«Положительное» мышление, казалось, вот-вот должно было выдвинуть на авансцену нового героя.


Примечания

[1]
Первое, потому что и «Арзамас» и «Беседа» были всё же гибридом клуба и салона, не закрепляясь институционально.

[2]
Напомним: Николай просил передать умиравшему Пушкину, что его прощает — в формальной логике дворянской чести было за что, ведь поэт дал государю слово чести, что не будет драться на дуэли.



...Функциональная необходимость проводить долгие часы на разного рода "посиделках" облегчается почти автоматическим процессом выкладывания линий на случайных листах, с помощью случайного инструмента... — см. подробнее