Марко Поло описывает строение моста,
камень за камнем.
— Но какой же из камней держит мост? — спрашивает Хубилай-хан.
— Не на камень опирается мост,— отвечает Марко,— ко на дугу, образуемую
камнями.
— Для чего ты говоришь мне о камнях? Мне интересна одна лишь линия
дуги.
— Без камней нет и дуги.
И. Итало Кальвино. Невидимые города
Без упорядоченного скопления здания, без лабиринта, в который
объединяются пространственные интервалы, разделяющие кварталы,
без скопища людей, перемещения которых осмысленны, хотя и поддаются
вероятностному исчислению.— нет города. Однако всякому ясно, что
сами по себе эти множества ещё не образуют города. Город посложнее
каменной арки, и для него не нарисуешь (хотя многие пытались)
графическую схему, на которой скрытая динамика сил закреплена
в статической картине равновесия. Вдумываясь в судьбу города,
все лучше понимаешь тех давних физиков, кто нуждался в Флогистоне
для объяснения процессов термодинамики, или в Эфире, чтобы как
то объяснить взаимодействие небесных тел. Казалось бы, коль скоро
город изобретен людьми, совладать с раздражающей неопределённостью
легче, чем с запутанностью природы. Однако город «стал» так давно,
что трудно понять, хомо хабилис ли, человек умелый, сочинил город
или город породил «человека цивилизованного».
В самом деле, какой-нибудь Валдемарпилс в Латвии,— вне всякого
сомнения, город, хотя в нем нет и полутора тысяч жителей. А вот
полумиллионный Тольятти — не более, чем «заготовка» города, причём испорченная ещё в проекте столь основательно, что дай Бог. если
к середине будущего столетия её удастся как-то «довести». Дело
не в размере: Петербург — весьма и весьма город, несмотря на растекшиеся
новые его жилые районы, вроде Купчина или Веселовского поселка.
Дело и не в возрасте: новехонький Шевченко, уверенно вставший
на грань между Каспием и каменной пустыней Мангышлака, опознается
как город сразу, а древний Суздаль — не более чем тень города,
несмотря на многотрудные деяния реставраторов.
Так что же, в конце концов, делает населённый пункт городом?
Не в традиции российской словесности вдруг, одним скачком перескакивать
от риторического вопроса к попытке ответа на него — сначала положено
отойти на шаг-два и примериться. Обращение к отечественной истории
помогает мало или, вернее, помогает через отрицание. Заглянем
в «Лексикон Российской истории» ВН. Татищева: «град есть место
укрепленное или без укреплений, в котором многие домы разных чинов,
что военные и гражданские служители, купечество, ремесленники
и чернь или подлый народ, и все обсче называются граждане, состоит
под властию начальства. Но у нас токмо тот городом и минуется,
который подсудной уезд имеет, а протчие или крепости, или пригороды
и остроги».
Простодушный в своей тавтологичности критерий, согласно которому
город был то место, куда назначался градоначальник, действовал
с силой естественного закона до самой отмены крепостного права,
порождая поистине странные ситуации, вроде продажи выгонных земель
города Вольска за долги прогоревшего Вольского купца.
Обращение к мемуарной литературе, вроде воспоминаний точного
и злого Ф.Ф.Вигеля, убеждает в оправданности словосочетания «критический
реализм». В самом деле.
«На самом темени высокой горы, на которой построена Пенза, выше
главной площади, где собор, губернаторский дом и присутственные
места, идёт улица, называемая Дворянскою. Ни одной лавки, ни одного
купеческого дома в ней не находилось. Не весьма высокие деревянные
строения, обыкновенно в девять окошек, довольно в дальнем друг
от друга расстоянии, жилища аристократии, украшали ее. Здесь жили
помещики точно так же, как летом в деревне, где господские хоромы
их также широким и длинным двором отделялись от регулярного сада,
где вход в него находился также между конюшнями, сараями и коровником
и затрудняем был сором, навозом и помоями. Можно из сего посудить,
как редко сады сии были посещаемы: невинных, тихих наслаждений
там ещё не знали, в чистом воздухе не имели потребности, восхищаться
природой не умели».
Петербург был другим и за это именовался «холодным», но Москва
отличалась немногим (вообще, заметьте, меняется только счёт окон
по фасаду), о чем прекрасно сказано в «Записках революционера»
П. А. Кропоткина:
«В этих тихих улицах, лежащих в стороне от шума и суеты торговой
Москвы, все дома были очень похожи друг на друга. Большею частью
они были деревянные, с ярко-зелёными железными крышами; у всех
фасад с колоннами, все выкрашены по штукатурке в весёлые цвета
(заметьте: введение «чуждого Арбату» цвета ставится в вину авторам
реконструкций улицы сегодняшними критиками! — В. Г.). Почти все
дома строились в один этаж, с выходящими на улицу семью или девятью
большими светлыми окнами. На улицу выходила «анфилада» парадных
комнат... Все это было сделано из орехового дерева и обито шёлковой
материей. Всегда вся мебель была покрыта чехлами. Впоследствии
даже и в Старом Конюшенном стали появляться разные вычурные «трельяжи»,
стала допускаться фантазия в убранстве гостиных. Но в годы нашего
детства фантазии считались недозволенными, и все гостиные были
на один лад...»
Довольно ссылок на литературу. Сколько их ни набирай, суть останется
та же: за исключением «холодного» Петербурга и ещё очень немногих
городов (должен подчеркнуть — это мое мнение, хотя его и разделяют
многие социологи и градостроители) мы не могли унаследовать города
из-за отсутствия такового, несмотря на обилие населённых пунктов,
именовавшихся городами. Никакой игры слов здесь нет: городская
культура, то есть универсальное культурное содержание, преломленное
через призму именно городской среды, не успела сложиться.
Ее место занимала сначала культура усадьбы, затем культура дач,
о чем лучше всего справиться у Чехова и Горького. У Андрея Белого
или Леонида Андреева от города не осталось ничего, кроме тумана,—
у первого с багровым оттенком, у второго — со свинцовым, в котором
едва были различимы желтые окна Блока. А вот чувство необходимости
города сложиться успело, чему свидетелем первый истинно городской
поэт страны — Маяковский.
Начавшись с движения за ликвидацию безграмотности, культурная
революция в нашей стране служила фундаментом универсальному процессу
индустриализации, средством своим имела, вполне естественно, приобщение
широчайших масс к ценностям универсальной же культуры. Центром
этого процесса стала Москва, и она же трактовалась как универсальная
модель города. Москва — и перед войной и после войны — оказалась
в роли по сути единственного Города, образца для посильного подражания,
предмета всеобщего любования. Уже не столько проза, сколько кинофильмы
и песни с тридцатых до шестидесятых годов вновь воспроизводили
эту модель, закрепляя её в сознании.
Заметим, отнюдь не реальная, физическая Москва с её гектарами
убогих домишек и на окраинах, и в центре, с её трещавшими по швам
коммунальными квартирами, темноватыми переулками и бесконечными
заборами, воспринималась как Город. Этой Москвы как бы и не было
(у литераторов 1920—1935 годов рождения она есть; но настолько
преображённая любовью к собственной юности, что это уже и не она,
а миф, вроде мифа Арбата). Было: рубиновые звёзды Кремля, блеск
мокрого асфальта на Манежной площади, метро, потом — МГУ на тогдашней
окраине, названный в песенке «величавой крепостью науки», сначала
ЦПКиО имени Горького, а потом Лужники и прочее. Авторы песенок
не пропустили ничего ни троллейбусов, ни мостов над рекой, был,
помнится, даже специально выделенный «московских окон негасимый
свет».
Всё это — адекватное проявление своего рода культурного инстинкта,
подсказывавшего, что урбанизация в стране ещё не началась, но
мощно развертывалась её индустриализация, сопровождавшаяся строительством
призаводских поселений. Эти поселения то решительно противостояли
старому городу (как в Горьком), то слипались в цепочку на многие
десятки километров (как в Волгограде), то возникали в чистом поле
как заимка, заявка на будущий Город, Четыре десятилетия назад
на этот процесс навалилась не самым счастливым образом понятая
индустриализация строительства. Результат известен. К подлинной
урбанизации, то есть вторичной урбанизации населённых пунктов,
именуемых когда городами, когда поселками городского типа, а когда
— и станциями (в иных тысяч по пятнадцать— двадцать жителей)»
мы только ещё подступаем. Сделать город Городом оказывается вдруг
задачей не только профессиональной, но и всеобщей.
Становление Города можно уподобить выращиванию кристалла: в обоих
случаях процесс длится долго, но может быть несколько ускорен.
«Перенасыщенность раствора» у нас уже есть. Это то состояние культуры,
когда она «сама» тоскует по «настоящей» городской среде, несмотря
на смутность представлений о желаемом недостающем. Сложнее с прочими
условиями — хотя бы потому, что состояние «заготовок города» весьма
и весьма разное. В одних случаях мы уже приближаемся к стадии
-первичного насыщения элементарными составляющими фундамента городской
среды, начиная с относительно комфортабельного жилья, по крайней
мере в пределах установленных несколько «на вырост» норм, утвержденных
лет двадцать назад. В других местах до этой стадии потенциального
города, если так можно выразиться, ещё далековато, и управиться
с трудностями первого порядка до конца века сложно, но необходимо.
Что же такое вторичная урбанизация, если отойти от вредной привычки
указывать пальцем на отдельные предметы (клубы, спортивные центры
и центры развлечений, очеловеченный «партер» внутри сегодняшней
застройки и т.п.) и обратиться к целеполагаемым свойствам?
Конечно же, это повышение неоднородности городской среды:
нет Города без его центра, самой своей специфичностью противостоящего
всему прочему. Дело не в зданиях как таковых, а в формах активности,
в повышенности температуры» человеческой деловой и досужей деятельности.
Центр — это там, где, словами Хемингуэя, чисто и светло. Где людно.
Где приятно «просто быть». Центр противостоит остальному городу
так, как праздник противостоит добротным, наполненным смыслом
будням. Это — главное, детали здесь несущественны. Река противостоит
холму, квартал — кварталу, район — району, сквер скверу, как противостоит
личность личности. Иначе нет неоднородности (это свойство почти
утратил Париж после реконструктивной деятельности префекта Османа
в середине прошлого века; его замечательно сохранил Лондон, поглощавший
самостоятельные районы, «боро», при сохранении их лица), нет существенного
различия между поворотом направо и налево, движением по прямой
и зигзагом. Там, где повезло, где неоднородность унаследована
и ещё не убита торопливостью вторжения нового, развить и усилить
её легче. Там, где её сегодня нет, она тоже потенциально есть
и может быть проращена: из того, что топографы именуют местными
предметами, из деятельности людей, если и с местными предметами
не повезло.
Нет города без ощущения повышенной плотности, насыщенности пространства
предметами, движением, действием по сравнению с тем, что не город.
Город — скульптура, внутри которой живут. Масса в нем довлеет
над пустотами. Конечно, обеспечить солнечный свет и воздух при
плотной застройке труднее, чем при рыхлой, но «труднее» не значит
«невозможно», а «легче» — не значит «лучше». Маленькие парки,
на которые внезапно выходишь из массива кварталов в том же Лондоне,
подобны улыбке, нечаянной радости; крупный парк становится большим
как мир, если ему противостоит мир камня. Огромный опыт всемирного
города доказывает, что сад в городе и город в саду куда удобнее
и выразительнее, чем утопия города-сада, столь легко оборачивающаяся
городом-пустырем.
Нет города и без связности всех его элементов в единое целое,
но речь не о транспорте, не о прямых, утилитарных, жизненно необходимых
и потому самоочевидных вещах. Речь о путях человека через массив
города, о путях детей и путях подростков, путях влюблённых и путях
глубоко задумавшихся, путях животных, без контакта с которыми
человек расчеловечивается с необыкновенной быстротой. Речь о путях
для взора, сопрягающего характерные ориентиры, отыскивающего характерные
границы, все время убеждающие человека, что он в Городе. Связность
— это когда городскую среду можно склонять: у моста, на мосту,
под мостом, за мостом; на углу, за углом; на перекрёстке, за перекрёстком...Поистине
можно составить энциклопедию свойств городской среды, и каждое
из этих свойств — не проблема, а задача, потому что в общем-то
хорошо известно, как её надо решать. Известно из умных книг, которые
писали и Кевин Линч, и Кристофер Александер, и Андрей Бунин, из
книг, которые пишут и сегодня. Известно из опыта, воплощенного
во множестве прекрасных городов мира. Сложность, однако, в том,
что энциклопедия свойств ещё не создаёт Города. Сами эти свойства
— лишь следствия, лишь проявления той силы, что производит на
свет Город. Приписываемый Лао-цзы насчитывающий два с половиной
тысячелетия текст «Дао Дэ цзин» помогает приблизиться к ответу
на вопрос, подвешенный в начале статьи: «Тридцать спиц соединяются
в одной ступице (образуя колесо), но употребление колеса зависит
от пустоты между (спицами). Из глины делают сосуды, но употребление
сосудов зависит от пустоты в них. Пробиваются двери и окна, чтобы
сделать дом, но пользование домом зависит от пустоты в нём. Вот
почему полезность (чего-либо) имеющегося зависит от пустоты».
Возможно, Лао-цзы и впрямь имел в виду пустоту, но, скорее, всё
же форму пустоты, идею формы, чувственное выражение идеи формы,
побеждающей пустоту. Идея Города как формы есть непременно чувство
города. Чувство делает поселение городом, чувство осмысленного
гражданства у его обитателей, у выборных властей, представляющих
интересы обитателей через это чувство. Поскольку же речь идёт непременно об осмысленном чувстве Города, которое можно пробовать
помочь его жителям развить в себе, но нельзя надеть на поселение,
как хомут или хотя бы крахмальный воротничок, естественно завершить
статью строками такой же, как «Дао Дэ цзин», давности:
Время настало для дел.
В мудрой жизни город нуждается.
Весь он ждет коренной перестройки.
Аристофан. Законодательницы
|