Метафорический характер понятия «античность» позволяет вам очертить
круг явлений, соотносимых с этим словом, свободно отталкиваясь
от традиции: античностью мы будем называть тысячелетие от протогомеровских
Троянских эпосов до «Похвалы божественному Августу», найденной
в малоазийской Анкире, то есть от захвата дорийцами ахейского
наследства до включения Египта в круг римских провинций. Понятие
«система расселения» имеет в общем-то однозначный смысл, однако
нас будет интересовать не столько группировка больших и малых
поселений в те или иные время пространственные фигуры, сколько
осознание единства и расчлененности античного мира в указанных
временных границах.
Наше знание об античных поселениях отнюдь нельзя считать
полным[1].
Однако, применительно к предмету нашего рассмотрения, его
можно счесть достаточным для того, чтобы предпринять несколько
раскованную попытку синтезирующего обобщения письменных
источников и археологических данных в поисках ответа на
один вопрос: как формировалось представление об Ойкумене
и какую роль оно могло играть в эволюции античной культуры.
Стремясь обустроиться на чужих пепелищах, дорийцы не могли не
обнаружить, что мир велик, непонятен и очень стар, настолько
стар, что греческая традиция не сохранила сведений о взрыве вулкана,
уничтожившем и город Теру-I на нынешнем Санторине, и Кносс, и
Малию, а в сочетании с землетрясением, все города Крита и немалую
долю малоазийских, включая Трою-II. Не зная об этом (тьма египетская
«Ветхого Завета»), дорийцы успели, однако, узнать множество сведений
об окружающем мире: от уходящих за море ахейцев, от потомков микенян,
бежавших от ахейцев двумя столетиями ранее в уцелевшие каким-то
образом Афины; по мере расширяющихся контактов с Кикладами от
жителей островов, от обитателей соседствующих с дорийской уже
Карией городов Ионии.
Мир был стар, и мифы, эпос хранили в себе огромную, так сказать,
избыточную информацию о нем, что в существенной степени подталкивало
воображение сначала только к сопереживанию с минувшим величием,
затем к действию, нацеленному на возрождение или повторение содеянного
ранее. История «Арго» отпечатала в себе экспедиции, предпринимавшиеся ещё крито-макенскими мореплавателями ради железа халибов (район
от Трапезунта до Фасиса) и золота колхов. Не суть существенно,
отнести Сциллу и Харибду к сложным водоворотам Дарданелл (Троя,
помнившая ещё египетских и хеттских негоциантов, обогатилась на
перегрузке с чужих кораблей и сухопутном транзите в обход жерла
Геллеспонта) или к Мессинскому проливу (или к ним обоим) важно,
что вера в возможность одолеть опасности моря с божеской помощью
была унаследована от героического прошлого.
Список городов, поставлявших воинов и суда Агамемнону для похода
под стены Илиона, содержал в себе забытые, загадочные имена
тем естественнее было век от века дополнять этот список вновь
возникающими городами, присоединявшимися тем самым к великому
кругу памяти.
Предоставим специалистам продолжать споры о том, доходил ли Одиссей
до берегов Балтики и поднимался ли он по Эридану. Для нас достаточна
констатация того, что отпечатанная в эпосе память о западной части
Средиземноморья была всеобщим, практически общеобязательным достоянием.
Кавказ, где был распят на скале Прометей, был реальностьюзадолго до того, как стал действительностью
для новых поколений мореходов и землепроходцев, ведь микенские
клады в Грузии убедительный свидетель давности связей с Эгейским
морем. Такой же реальностью были Геркулесовы столбы, и когда в
638 году самосского негоцианта Колеуса занесло за Гибралтар, в
Тартесс, он попал в знакомое по легенде место.
Иными словами, можно было принять Кносский дворец за Лабиринт
царя Миноса (что и впрямь несложно даже сегодня), а фрески критской
тавромахии и вовсе естественно должны были породить историю Минотавра,
но имена оставались надёжно прикреплены к соответствующим местам,
и лежавший на полдень Крит был неопровержимой действительностью:
«…Один из величайших в мире остров
Средь моря, в сизо-виноградном море, Крит,
Обширный, населённый и богатый…» [2]
Воображение о мире, лишённое военно-научной чёткости, лишённое
измеренности, было значительно шире повседневных представлений
о ближнем окружении, простиравшемся до границы следующего, соседнего
и потому враждебного полиса.
Киклады, которые никогда не могли вместить значительного населения
в силу скудости земли, рельеф которых и во время Второй мировой
войны позволял надёжно укрыться беглецам, должны были сохранять
часть аборигенов даже после жесточайших пиратских налетов. Эти
острова мост в Азию, хранивший безусловно долговременную память
о том, что могло стереться на материках. Обживаемая греками полоска
Анатолийского побережья, освоенная уже во время Среднего царства
в Египте, урбанизированная (Милет-I существует по крайней мере
с 1600 г.), чрезвычайно рано свела ахейцев и иовян с народами
хинтерланда. Отсюда, из глубины полуострова, шли культы Аполлона,
Артемиды, Диониса. Отсюда шли распалявшие воображение истории
о вполне реальном богатстве лидийских царей (отсюда пришла и чеканка
золотой монеты). Отсюда просто не могли не просачиваться и сведения
об удаленной верхней Месопотамии. Древний тракт от Евфрата через
Каркемиш и через Алеппо в Малую Азию, освоенный ещё в шумерские
времена и исправно действовавший в ассирийские, не мог не входить
в сознание новоселов Эллады хотя бы как принципиальная возможность,
как направление.
Наконец, контакт с финикийцами при переменной степени враждебности
нередко бывал, как видно хотя бы из длительности соседского сосуществования
городов (Сицилия, Сардиния, Киренаика, Крит и Кипр), окрашен мирным
разделением труда и сфер влияния надёжнейшим носителем дезинформации
и информации. Сведения о сирийском побережье и Египте, никогда
не прерывавшем сношений с бывшим своими колониями, также не могли
не просачиваться в раннюю Грецию.
Иными словами, система старососедских связей, опутавших по меньшей
мере все восточное Средиземноморье, охватывала архаическую Грецию
двойной сетью: сетью памяти о прошедшем и системой полудостоверной
информации о современном большом мире.
Нам, пытающимся взирать на архаику с высоты географических познаний,
культивированных на картах Меркаторской проекции, с высоты хронологических
представлений о последовательности времен и народов, по всей видимости
не дано понять, как должна была представляться Ойкумена жителям
Орхомена, Коринфа или Афин IX века до н.э. Но мы знаем, что очень
рано складывается двойная система мер: стадий для себя, для
своего изрезанного побережья, для троп, идущих в обход скал вдоль
речек и ручьев или по хребтам; день пути для «себя-не-у-себя»,
в море. Море было большим, но, густо усеянное островами, взрезанное
треугольниками мысов, оно открывало горизонт, который до широты
Крита и Кипра не бивал пустым: всегда видна какая-то гора или
хотя бы призрачная тень горы.
В результате мир приобретал двойную систему ориентиров: в мире-для-себя
это означенность каждого ручья, скалы, грота, перекрестья троп,
непременно включённых в литературу (устную или уже письменную
не существенно); в мире-не-у-себя это означенность горизонта,
вычерчивание в памяти линий побережий, тоже обраставших литературой.
Лоция не вытесняла миф, она странным образом складывалась с ним,
отодвигая его однако в сторону чисто литературного существования,
а на его место вводя новый миф: миф отечества.
Заполнение демографического предела, предоставлявшегося
материком и островами при ничтожности размеров пригодных
для обработка долин, заняло не более двух столетий, начиная
с дорийского вторжения. Исход был предрешен геоклиматическими
условиями, и начался в целом прекрасно изученный процесс
становления греческой диаспоры. Десятки колоний[3],
порожденных небольшой Мегарой на пространстве от Византия
на Босфоре до северной Сицилии, более ста милетских, десятки
спартиатских и фокидских усаживаются на берегу моря, как
(по Аристофану)
лягушки по краям лужи. Только Афины тяготеют скорее к установлению
монополии морской связи между чужими колониями, позже выводя
клерухов в уже, как правило, зрелые города. Известно, что
процесс отпочкования бывал нередко многоступенчатым, как
на Сицилии, в Италии, Африке, Понте.
Нам здесь важно обратить внимание на то, что формирование многоступенчатой
системы регулярных связей между колонией и материнским полисом
с одной стороны, между всеми полисами и их колониями с панэллинскими
центрами с другой, приводит с неизбежностью к развертыванию
явления «у-себя-не-у-себя» в удивительный многослойный феномен.
Колония является, во всяком случае в течение всего начального
периода развития, прежде всего инобытием материнского полиса[4],
вывозя из него культ богов и обожествленных предков, сохраняя
его гражданство. Так, вытесненные из отеческого Халкедона
дорийцами ахейцы, увозят с собой культ Диониса Халкедонского,
нерасторжимыми узами привязанный к месту.
Символическая значимость локуса грандиозна, божество
и локус неотторжимы друг от друга, что в равной степени
чтится своими и врагами. Как справедливо отмечала О.М. Фрейденберг,
для приобщения к общеэллинскому культу Зевса, необходимо
было сконструировать местный миф о его браке с местной героиней,
а «топонимика и этнонимика показывают, что названия местностей
и племен совпадали и носили имя тотема. Местность считалась
живым существом, одновременно и мертвым землей, или
водой, или горой-небом»[5].
Для того, чтобы не порвать с локусом, жителям колонии было
недостаточно выстроить храм богу родины: они вывозят имя
материнского города[6],
имена, даные рекам, ручьям. Это не просто имя-напоминание,
это реальность, и жители Ортигии напротив разросшихся Сиракуз
истинно считали, что река Алфей из Аркадии выходит в Ортигии
на поверхность, пройдя сквозь море. Вывезенное имя горы
не приравнивает новую гору со старой, но отождествляет их
полностью. Удвоение системы представлений отнюдь не страдает
от все большей измеренности вселенной: мир, вроде бы оставаясь
плоским, обладает способностью к мгновенному «схлопыванию»,
и два весьма удаленных места суть один локус, поскольку
в большинстве случаев мы имеем множество разбросанных ино-домов
колоний (Халкисы, Орхомены, Пилосы несть им
числа), то и «схлопывание» мира происходит по множеству
направлений единовременно: география относительна. «Символическая»
карта Анаксимандра отображала этот «схлопывающийся» мир
вполне верно.
В то же время колония в силу естественного хода вещей вступает
во множество самостоятельных отношений с хинтерландом, с
иными греческими и финикийскими колониями, её население
со временем включает все большее число выходцев из других
полисов превратности судьбы дополняют институт «проксении»[7]
чрезвычайным приемом беженцев, становящимся со временем
едва ли не правилом.
Через посредство своих колоний материнский полис приобщается
к знанию о далеком, которое становится если не близким, то более
понятным через интерпретацию «своих». Благодаря множеству колоний
разных полисов панэллинские центры: Олимпия, Дельфы, Делос, наряду
с ролью религиозно-агонических центров, ролью коммерческих узлов
великой сети, могут выполнять функцию крупнейших центров информации
о мире рынков информации.
В этом отношении трудно заметить какой бы то ни было резкой грани
в переходе от т.н. архаики к т.н. классике, кроме одного скорее
чисто символического совпадения. Около 500 года Гекатей из Милета
выпускает в свет двухтомную книгу Средиземного моря, связавшую,
так сказать, в одном переплете Европу и Азию, в каковую он включил
и Африку. С этого момента мы вправе считать, что длительный процесс
отчуждения Средиземноморья от мифологической окраски вступает
в решающую фазу. Все море осмысляется как вселенская «апойкия»,
становится «домом-для-себя», общим для всех. Идея панэллинского
круга потенциально уже содержится в труде Гекатея.
Физика к сожалению доказала, что женщины Сиракуз, наведя зеркальца
по сигналу Архимеда на римский корабль, поджечь его никак не могли
бы: мала температура. Но в культуре очевидно иные законы не
отраженный свет Аттики в «зеркалах» разбросанных по Средиземноморью
колоний, но концентрированная энергия сотен колоний породила вспышку
Периклова века. Система была сложна, многоступенчата: Дельфы,
Олимпия, Истмийские игры, Делос, Сиракузы, Родос словно вбирали
в себя пучки силовых линий от разных точек, а удивительное зеркало
Афин уловило преходящую конъюнктуру, на миг словно остановив броуновское
движение в питательном бульоне Средиземноморья. Энергия, выделившаяся
в результате такой остановки на гребне борьбы с персами, сосредоточившаяся
в одном центре, подпитывалась серебром Лауриона, породила своего
рода вспышку Сверхновой, остаточное излучение которой пропитывает
и нашу повседневность. Да простят физики эту вольность аналогий,
но хоть она и не разъясняет тайны Аттического «бабьего лета» перед
хаосом Пелопонесских войн, в котором материковая Греция пожрала
самое себя, она хотя бы приближает к в-пониманию, вчувст-вованию.
Система расселения, бытующая[8]
в классическую стадию античности, может быть приравнена
к своего рода менуэту, который разыгрывали республики, тирании
и царства в изрезанном рельефе Беотии, Фессалии, Аттики
и Пелопонесса. Это мрачный менуэт, в котором меняющиеся
местами участники страдают всерьёз. Сошлемся хотя бы на
трогательную историю мессенцев, обогатив пересказ Павсания
единственной деталью указанием на длину этапов блужданий.
Итак, уходя от лакедемонян, жители мессенских Пилоса и Мофоны
отплывают в элейскую Киллену: примерно 900 стадиев;
Из италийского Регия пробившихся сквозь войско Лакедемова защитников
Мессены зовут на помощь в войне против Занкле, союзного карфагенянам.
Занкле захвачен и переназван в Мессану (Мессену), то
есть по-настоящему присвоен почти 3000 стадиев;
Герой мессенского сопротивления Аристомен, вырвавшись из рук
врагов, уходит на Родос, там умирает в почёте, и через столетия
его прах возвращают с почётом в Мессену: 2500 стадиев;
Лакедемоняне отдают отнятые у мессенян Асинею и Мофону жителям
Навплии, в свою очередь изгнанным аргивянами, 1700;
Восставшим мессенянам Афины отдают этолийский Навпакт 1000;
После победы Спарты в Пелопонесской войне из Навпакта мессеняне
уходят вновь: в Регий, Мессену и Киренаику.
Победив спартанцев при Левктрах, фивяне вызывают мессенян.
Отказавшись селиться в древних (царских ещё ) столицах Андании
и Эсхелии мессеняне, через три столетия после исхода, восстанавливают
Мессену, разрешая навплийцам остаться в Мофоне...
Если сопоставить ареал блужданий с поверхностью обжитой
Мессении, получаются несопоставимые величины сотни
раз. Масштабность этого скитания во времени и в пространстве
поистине впечатляюща: даже в переводе на привычные нам километры[9]
это по тысяче километров на восток и запад, это десять-двенадцать
поколений. Если верить Павсанию (а собственно, почему ему
не верить? он доказанно точен во всем, кроме расстояний
до городов в сторону от своего маршрута по суше),
«…Мессеняне же за пределами Пелопонесса
блуждали более 300 лет и за это время они показали, что
ничего не забыли из своих родных обычаев, не забыли и своего
дорийского диалекта; и до сих пор из всех пелопонесцев (прошло
до Павсания с лишком пятьсот лет В.Г.) они
сохранили его в наибольшей чистоте».
Пример мессенян наиболее ярок, но и характерен: жители Орхомена,
платейцы, фивяне, делосцы, сифнийцы и мелосцы, многие и многие
другие знали вкус хлеба скитаний, помня священность места.
Стены, дома, камень храмов, статуи божеств (о них помнили
лучше всего, если их не удавалось спасти или вернуть, их
облик пытались воссоздать в новых)[10]
всё это было преходящим. Даже позицию города можно
было сменить, или бросив в пусте проклятое богами место,
или сойдя с него, чтобы сообща соорудить новый общий «дом»,
как жители Мегалополиса аркадийского, но неизменным оставался
локус: Мессения, Арголида, Акарналия, Иония, Троада… К концу
«классики» говорить об автономности полиса нет оснований,
и пространственно-временное единство империй оказывается
недурно подготовлено гибкостью союзов и ассоциаций
разными формами симполитии. Это единство висит в воздухе,
и Филиппу, сыну Аминты, как упорно продолжали его называть
столетия спустя, остается лишь срезать колосья.
Ойкумена расширяется и перестраивается задолго до Александра.
За эффектностью Фермопил, Саламина и Марафона, за блеском отстроенного
афинского акрополя и чистотой планировки нового Милета нельзя
терять всю культуротворную мощь длительного контакта с Персией
и Египтом, которому суждено было на миг своей истории войти в
персидскую державу уже вместе со своими греческими городами, с
Понтом.
То, как Негостеприимное море переосмысляется в Понт Евксинский,
дело знакомое и хорошо изученное. Но то, что ведомые
Ксенофонтом наёмники меряют мир уже не в стадиях, а в парсангах,
осознано явно недостаточно.
Bo-первых, парсанг функциональная мера длины (час
пути), отражающая явное сближение с морской мерою. Огромность
суши (уже не побережье только) начинает сравниваться с огромностью
моря и приравниваться к ней. Во-вторых, расширившейся Ойкумене
старая мера уже не подходила никак: она сохраняется только
в собственно Греции. Через несколько столетий Рим вернет
двойственность мер: день пути для моря (но уже для открытого
моря!) и миля, униформная как манипул, для суши,
отмерянное дорогами, каких не знала никогда греческая античность
у себя, где обходилась уширенными тропами[11].
Евфрат, уже не легендарный, но географический, становится восточной
гранью действительной Ойкумены, а реальная (и потому мифологизированная)
грань отодвигается к Инду задолго до походов Александра и Неарха,
как потом она смещается к Гангу при Селевкидах, и наконец к
Малакке и Индокитаю ко времени географа Птолемея. Скифские степи,
граничащие с Херсонесом Таврическим, включаются в черту познанного
до походов Дария, а Верхний Египет за добрых два столетия до
основания Александрии напротив острова Фарос.
Перечитывая Геродота, мы не всегда склонны задуматься над тем,
что его сопровождают конечно же греческие гиды скорее всего
из Навкратиса, продукцию которого мы находим и в Ольвии причерноморской,
и в Ольвии на берегу Сардинии. Пересматривая списки римских граждан,
вольноотпущенников и рабов, составляющих торговую колонию на Делосе,
мы склонны забывать, что они здесь «свои» задолго до высадки римских
войск в Эпире, в то время, когда Македония ещё только собиралась
с силами для похода на юг.
Ойкумена разрасталась, но плотность связей на условную единицу
площади восточной части моря не падает с её ростом, а повышается,
дополняясь уплотняющимися связями, опутывающими западное море.
Связи проксении растягиваются вместе с морскими путями, и задолго
до Александра можно сказать, что Греция находится, там, где несколько
человек говорят на «койне». Ко времени персидских походов население
восстававших и подавлявшихся персами городов Анатолии не менее
чем в три раза превышает население материковой Греции, сокращенное
войнами, исходом и странным в своей фатальности падением рождаемости,
которое доказывается бесспорно все растущим количеством приемных
детей уже в 17 веке до н.э.
Иными словами, полицентризм эллинистического мира уже был создан
до того, как эфемерная империя Александра распалась на владения
диадохов, что и предопределило этот распад вопреки стремлениям
Птолемея, Селевка или Кассандра. И чем явственнее проступает этот
полицентризм, тем интенсивнее связи, объединяющие конкурирующие
царства в единую Ойкумену. Здесь нет возможности развернуть задевающую
воображение карту хозяйственного и информационного обмена между
берегами (железо из Трапезунта, серебро из Испании, финики, чей
вкус расхваливали ещё писцы Хатшепсут, из Дильмуна, папирус
из Египта и т.п.). Здесь нет нужды перечислять десятки Александрии,
Селевкий, Лисимахий, Антиохий и Апамей, выстроенных, перестроенных
или переименованных в эллинистическую пору. Достаточно сказать,
что таковых более ста, и их совокупное население (включая Александрию,
уже не нуждающуюся в дополнительном определении, Антиохию на Оронте
и Селевкию на Тигре) никак не менее миллиона человек.
Важнее другое: имя города атрибутивно, разрыв человека и Локуса
уже стал фактом для, так сказать, авангардистов, отбрасывающих
прежние верования в сферу изящной словесности. По мере того, как
города отрываются от побережья и уходят в глубину Азии (на западе
моря этого не происходит, тамошний мир значительно консервативнее),
осмысленная освоенность моря дублируется осмысленной освоенностью
суши. Караванные пути напрямик через пустыни, родившие Геразу
и превратившие старый Тадмор в Пальмиру, и пути напрямик через
открытое море осваиваются единовременно.
У расширившейся Ойкумены новое строение. Море словно втягивается
в сушу каналами связей между городами, и деловая переписка из
Фаюмской Береники в Филадельфию или из Береники Эритрейской в
Пергам становится нормой. Стрелки сухопутных связей стягиваются
к берегам и не задерживаясь пронзают стихию. Ещё в период Пелопонесских
войн прокладывается прямой курс от Керкиры на Сицилию, а прямая
Родос Пелусий (позже Родос Александрия) становится самоочевидной
нормой. Курс через Черное море от Херсонеса к материнской Гераклее
и Синоде занимает к 200 году один день. К 100 году Гиппал обнаруживает
муссоны, и путь в Индию из Эритрейского (Красного) моря напрямую,
в обход пиратского побережья нынешнего Йемена, становится делом
обычным и понятным.
Края моря одновременно словно стягиваются вовнутрь и растягиваются
во-вне: по Нилу, Оронту, Евфрату, в Понт.
Границу действительно познанного, изученного, описанного в периплах
и итинерариях, по-прежнему дублирует граница легендарного и полулегендарного,
относящегося однако уже не к враждебной «варварской» стихии, а
к филэллинским по преимуществу царствам набатеев, сабеев, царских
скифов, племенам Киренаики, Ливии, Галлии, Испании, Италии до
Альп. Наверное существенно, что эта вторая граница порождает обширную
занимательно-инструктивную литературу, перемешивающуюся в культурном
обращении с литературой исторического и географического факта
(уже тогда древние Геродот, Фукидид, Ксенофонт), оказывая на её
восприятие немалое обратное влияние.
Мир действительный оказывается окутан облаком слоистого строения:
историческое предание, современное знание и традиция, уходящая
в неизмеренную глубину веков и всё ещё живая в Афинах, в Олимпии
и Дельфах, в Кадмее, куда вновь, как в древности, вернулось население
впавших в разорение Фив, в городишках Аркадии или Фокиды, где
по бедности так и остались в храмах глиняные нескладные боги или
вообще нет ничего. Этот огромный мир, гомогенный и гетерогенный
в одно и то же время, как «матрёшка» приобретает невиданную глубину
и мудренность сложения.
Миг Аттики давно миновал, и возникает пространственная конструкция,
в которой метрополии имеют каждая ограниченную лишь чертой Ойкумены
сферу влияния. Александрия, Сиракузы (и после захвата Римом),
Родос и Делос, Антиохия с Дафнэ, игравшим тогда роль вселенского
Диснейленда, Селевкия, Пергам их влияние присутствует везде.
В этом мире все обретает утвержденную экономическую и информационную
специализацию: шерсть из Милета и хлеб Херсонеса, диетология Коса
и рынок рабов на Делосе, библиотека Пергама и лекарственные травы
сирийского побережья все известно, все означено на золотых статерах
и медных драхмах.
Этому миру давно известно, что «…Каспийское
же море существует само собою, не сообщаясь ни с каким другим.
Ибо и то море, по коему плавают эллины, и то, что за Геракловыми
столбами именуется Атлантическим, и то, которое Чермное,
составляют по-настоящему единое море»[12].
Естественно, что в таком мире возникает идея путешествия
как такового, как средства познания и развлечения,
туризм. Равноудаленные от Греции Геракловы столбы и Вавилон
в познавательный тур, конечно же, не входили, но поездка
вверх по Нилу до острова Элефантина и объезд Анатолийского
побережья становились, судя по великому множеству надписей,
нацарапанных на безмерно старых камнях[13],
доступны.
Чудеса света довлеют над Ойкуменой, и их постоянно редактируемый
список образует в ней совершенно новый свод ориентиров[14].
Ойкумена, в которой проложены стабильные, несмотря на пиратство
(их стабильностью и кормится пиратство), обрастающие хозяйством
обслуживания коммерческие и туристские маршруты, это мир, над
которым парит уже не Рок архаики, а Тихе эллинизма, не судьба-нить
в руках Мойр, а судьба-удача, безразличная к тому, каким местным
богам поклонялся человек, если только ей он молился в первую очередь.
Ойкумена неизбежно перестаёт переживаться как мир по горизонтали,
мир окрест, объект географического интереса. Архаические связи
когда-то одноименных городов теряют смысл и постепенно забываются.
Зато крепнет переживание Ойкумены как общности людей, единства
в многообразии, и на смену ревнивым местным богам приходит все
расширяющийся Пантеон, втайне венчаемый Тихе единственная уступка
ширящегося атеизма естественной для человека жажде опоры. И хотя
никуда не делись мистериальные действа, исправно функционируют
оракулы, мир начинает заметно расслаиваться по вертикали в новом
отношении: локальные верования низов, не утратившие хтонического
и уж потому сугубо местного характера; идея Космополиса, естественно
находящая словесное выражение в многоязыкой Александрии. Ойкумена
с неизбежностью переосмысляется в Космополис, в единую городскую
культуру, охватывающую весь расширяющийся «до последних пределов»
мир.
Греческая античность, конечно же, не была раздавлена Римом, она
растворила себя в эллинистическом круге духовно, ещё ранее истощив
силы земли и людей, и превратилась для новой Ойкумены в мемориальный
центр, в символ прежде всего. Её роль мастерской римской империи,
копирующей прежнее умение, осознанное как искусство, существенна,
но пожалуй всё же вторична.
Заведя порядок в старых и новых провинциях после долгой гражданской
войны, Август был склонен закрепить статус-кво: патронат Рима
над Космополисом, а не насильственное поглощение его Римом. Империя
дошла другим путем и была наконец раздавлена собственной переусложненностью.
В конце концов вернувшись к полицентризму, от которого пыталась
отрешиться, она пусть сложным путем передала нам память переживания
Ойкумены как мира людей, мира-для-людей. И эта именно память,
сто раз умирая и воскресая в европейской истории, перешла к нам
в наследство как основание экуменической идеологии, как идея экосистемы.
|