Нет дома, который
был бы в полной изоляции от контекста. Даже хижину Робинзона окружала ограда,
охранявшая огород, и уже за ней простиралась дикая жизнь острова. Впрочем, уже
не вполне дикая, коль скоро Робинзон добавил протоптанные собой тропы к звериным
тропам, устраивал плантации, иными словами, в миниатюре воспроизводил систему
отношения города с округой, за исключением обмена, ибо меняться чем-то было не
с кем. Ограда шире собственно хижины, обозначая собой и выход дома за собственные
физические пределы и вхождение контекста внутрь дома. Дэниэль Дефо осуществил
в знаменитом романе мыслительный эксперимент по воплощению философского рационализма.
Человечество поставило практический эксперимент, длящийся тысячелетиями.
Как писал Фернан Бродель, “город всегда
город, где бы он ни располагался как в пространстве, так и во
времени. Это никоим образом не означает, что все города были похожи
друг на друга. Но если отвлечься от очень разных самобытных черт,
все они обязательно говорили на одном и том же в своей основе
языке: это был непрерывный диалог с деревней, первая необходимость
повседневной жизни; пополнение людьми было столь же необходимо
для города, как вода для мельничного колеса; одними и теми же
были неизменное высокомерие городов, их стремление отличаться
от других, их обязательное расположение в центре сети более или
менее дальних связей, их сочленение со своими предместьями и с
другими городами. Ибо никакой город никогда не предстает перед
нами без “сопровождения” других”. (Т.1., с.510) Бродель
был несомненно прав, утверждая, что город существует как таковой
лишь в противопоставлении образу жизни более низкому, чем его.
Применительно к обиталищу человека вопрос о первичности курицы или
яйца решен вполне определённо: ядром цивилизации стал “агрогород”, поселение,
имевшее городскую плотность и городскую систему укреплений, однако абсолютное
большинство обитателей, наряду с домашними ремеслами, занималось сельскохозяйственными
работами. Главное, однако, в другом: там не было общего святилища, не было ясно
выраженного центра власти и не было рыночной площади. Во всяком случае именно
так выглядел Чатал-Хюйюк
девять тысяч лет назад. Нужно было, чтобы общество приобрело развитую сословную
структуру, как в Месопотамии или Египте или Китае, чтобы крестьянство оказалось
приписано к жизни вне города, в том, что стало именоваться деревней. Как только
это стало обычаем, началось и извечное противостояние городского и сельского начал.
Путь к этому был достаточно долог.
В Египте, в силу того, что там не было вполне свободного
населения, а обмен сводился к минимуму, не было и города
в полном смысле слова. То, что мы именуем городами, что
обозначалось другим иероглифом, чем крепость, как правило
представляло собой весьма рыхлое соединение поселков. Одни
из них состояли из вилл знати, другие из домов ремесленников,
имевших подсобное натуральное хозяйство, третьи из казарм
фараоновых рабов. Судя по знаменитому “Поучению”
Ахтоя своему сыну Пиопи времен
Среднего царства, где доказывались преимущества жизни писца
сравнительно со всеми прочими, между ремесленными и сельскохозяйственными
занятиями не делалось различия. Все они трактовались как
источник утомления и болезней, впрочем, только в характеристике
трудов земледельца сделан акцент на невозможности для него
выбраться из-под тяжести недоимок: “Земледелец,
счета его вечны...”.
В
Месопотамии дела обстояли сложнее. Власть царя-военачальника была уравновешена
мощью храмов, являвшихся также банками и нотариальными конторами. Сложной системе
финансовых отношений соответствовало развитое право собственности, владения, ответственности.
И здесь, однако, трудно обнаружить чёткую границу между городом и пригородом,
что недурно объясняет и огромную, чуть не в миллион человек, численность “городского”
населения Вавилона, длина стен которого по Геродоту составляла 60 миль, и замечательную
характеристику Ниневии в книге пророка Ионы (III.3): “Ниневия
же была город великий у Бога, на три дня ходьбы”. Удивительно яркий образ
встает за этой емкой фразой: обширный оазис, окруженный стеной, достаточной широкой,
чтобы по её гребню можно было перебросить боевые колесницы к угрожаемому месту;
финиковые плантации, поля, огороды и сады с усадьбами, где обитали свободные земледельцы
и их рабы; плотные кварталы ремесленников; рыночные площади, перед которыми вздымались
к небу многоцветные ступенчатые пирамиды, увенчанные храмами.
Совсем
иначе складывались отношения города и округи Минойского Крита.
Во всяком случае, извлекаемые археологами из-под вулканического
пепла дома, улочки и миниатюрные площади Акротири на острове Санторин,
погибшего около 1470 г. до н.э., предъявляют нашему взору отчётливо
городскую схему небольшой колонии. Следы горшков для комнатных
растений на подоконниках явственно говорят об отчужденности внутригородского
образа жизни от окружающего пасторального ландшафта, а изображения
замечательных фресок подтверждают эту обособленность дважды. Во-первых,
изображением “дикого” ландшафта, противостоящего стене, на которой
он создан. Во-вторых, изображением города и порта в окружении
залива и холмов.
Несмотря на миниатюрность подавляющего
большинства древнегреческих полисов, при том что политически жители пяти-шести
деревень, тяготевших к городским укреплениям, но всё же удаленных, были “политеи”,
т.е. полноправные члены городской общины, тогда как значительную долю городского
населения составляли “гости”, не имевшие гражданства, здесь мы уже напрямую сталкиваемся
с доказуемым противостоянием двух начал. Город как место политических собраний,
как место театральных состязаний и государственных празднеств, как место, где
в гимнасиях и палестрах проводила время свободная молодёжь, а затем уже как место
досуга и комфорта (скорее вне дома, в общественных местах), все явственнее противостоит
грубости деревенской жизни. И в поэзии и в прозе, когда та наконец возникает.
Действительность Греции была сложнее, чем можно вычитать у античных авторов, коль
скоро развитие художественных ремесел как в первую очередь экспортных приводит
к тому, что, скажем, небольшая аттическая деревня Танагра приобретает вселенскую
известность благодаря своим знаменитым терракотовым статуэткам, что не могло не
сказаться на самосознании провинциалов. Во всяком случае в закатную пору афинской
демократии комедии Аристофана свидетельствуют об этом со всей определённостью:
достаточно вспомнить полухорие поселян в гениальной сатире “Женщины в народном
собрании”: “Так затолкаем мы взашей
щеголей из города. Пока выдавали им, Пришедшим в собрание, По грошику
на душу, Сидели за печкою, Болтали, надев венки. Теперь с ним сладу
нет...” После Александра несколько стерлись былые
эгоизмы городов-государств, тогда как все Средиземноморье становится в известном
смысле “пригородом” новых метрополий Александрии, Антиохии, Селевкии. Во всяком
случае ещё в “Анабасисе” Ксенофонта содержится весьма полная типология поселений
от столичных городов персидских царей до городищ и деревень “варваров” Анатолии. Подъем
Рима от полудеревенского статуса до состояния вселенской империи постепенно формирует
совершенно новую ситуацию. Полностью сохраняя и во много раз умножая, сравнительно
с греками, комфорт общественных мест города, римляне интенсивно развивали и комфорт
городского жилища, установив для него своеобразный стандарт, в значительной мере
справедливый для всей территории империи. Если в раннюю республиканскую пору можно
говорить о брутальном контрасте между образом жизни сельского простонародья и
городского плебса, то в зрелую имперскую эпоху происходит своеобразная урбанизация
ландшафта, и крупные виллы- экономии, все более являвшиеся центрами феодальных
по существу экономических отношений, можно считать островками сугубо городского
комфорта в сельской местности. Наряду с замечательными археологическими находками,
об этом со всей ясностью свидетельствует ряд писем Плиния Младшего. Вместе с тем,
в связи с разрастанием городов-метрополий Антиохии, Александрии и прежде всего
Рима, усиливается противостояние между центром и провинцией, в известной мере
уже знакомое по отношениям Афин, Коринфа или Сиракуз с их провинциальными соседями.
Если “хорой”, зависимой пригородной территорией греческой или заурядной римской
колонии были окрестные угодья с их обитателями, то своеобразной хорой Рима становится
вся гигантская территория империи. В любой точке её пространств, от Абиссинии
до Шотландии и от Гибралтара до Евфрата, мильные столбы вдоль дорог фиксируют
дистанцию от Рима, и какая-нибудь мелкая вещица, хранящаяся в музее Базеля, вроде
дорожных солнечных часов,
которые следовало настраивать на географическую широту провинции, доказывает
это со всей определённостью. Десяток форумов, гигантские термы великого
города, его амфитеатры и театры, его судебные процессы и политические интриги
составляют единственный смысл бытия нескольких сотен тысяч человек, и в их самоощущении
все прочие <...> римских граждан и в два-три раза большее число неграждан
суть жалкие провинциалы. Лирика сосланного в глушь Причерноморья Овидия выразила
это со всей горечью утраты. Однако за пребывание в столице мира приходилось платить
высокую цену в виде утраты комфорта в собственном доме под нагрузкой вечной толпы
и неумолчного шума. Об этом писали все, начиная с Вергилия, но довольно сослаться
на Ювенала (III, 232-235, 223-231): “Большая
часть больных умирает здесь от бессонниц; Полный упадок сил производит негодная
пища, Давит желудочный жар. А в каких столичных квартирах Можно заснуть?
Ведь спится у нас лишь за крупные деньги... Если от игр цирковых оторваться
ты в силах, то можешь В Соре купить целый дом, в Фабратерии, во Фузионе;
Цену отдашь, сколько стоит на год городская каморка. Садик там есть, неглубокий
колодец (не нужно веревки), С легким духом польешь ты водой простые растенья;
Сельского друг жития, хозяйничай на огороде, Где можешь пир задавать хоть
для сотни пифагорейцев. Что-нибудь значит владеть самому хоть кусочком землицы.
Где? Да не все ли равно, хоть бы в любом захолустьи.” Впрочем,
наряду с такого рода контрастом, поздний Рим знает и другой. Метрополия имеет
противовес не только в сельской глуши или загородной вилле, вроде знаменитого
комплекса Адриана в Тиволи. Метрополии как плотному и шумному целому, где только
на форумах или в цирках можно увидеть небо над головой, противопоставляется первая
форма луна-парка Дафна, расположенная в часе ходьбы от Антиохии, первоначально
известная лишь как место святилища Аполлона Дафнийского, но уже во времена Либания,
писавшего свои книги за несколько поколений до краха Западной Римской империи:
“Увидав ее, нельзя удержаться от крика, нельзя не прыгать, не скакать, нельзя
не испытывать счастья от этого зрелища, не чувствовать себя как бы окрыленным
радостью. Всюду то одно, то другое зачаровывает, изумляет, одно приковывает к
себе, другое влечёт, и очи заливает блеск, заставляет озираться во все стороны
храм Аполлона, святилище Зевса, Олимпийский стадион, театр, источник всякой
утехи, множество толстых и высоких кипарисов, тенистые тропы, хоры певчих птиц,
лёгкое дуновение ветерка, запахи слаще благовоний, величавые приюты, виноградные
лозы, что ползут в мужские покои, сады Алкиноя, сицилийская трапеза, рог Амалфеи,
величайшее пиршество, Сибарис! Какую купальню не выберешь для мытья, восхитительнейшею
ты пренебрег...”
Либаний может быть, первый певец массовой культуры, но большинство
более строгих сочинителей противопоставляют суету и пороки города
покою и добродетелям деревни. Культурный стереотип сформирован
и уже никогда не уходит со сцены. Не лишено любопытства, что это
формирование осуществляется синхронно на Западе и на Востоке,
где звучат и Овидиевы и Ювеналовы ноты, как например, у Тао Юань-Мина,
для которого есть только столица и ... весь прочий мир:
“Укрыл я следы за бедной дощатой дверью.
Уйдя далеко от мира, порвал я с ним... А разве лишен я других наслаждений?
Ещё моя радость и в уединенье: Я утром с зарей огород поливаю,
А к ночи ложусь под соломенной кровлей.” Двойная
история города и пригорода, столицы и провинциальной глуши развертывается веками,
однако подлинное их противостояние началось только в Средние века. Говорить о
начале можно потому, что средневековье исходно сельское: разрушив урбанистическую
культуру Римской империи, не испытывая потребности в её базиликах, цирках, акведуках
и термах, вчерашние варвары (они перестали быть варварами, потому что некому теперь
было их так называть, кроме владык и плебса Константинополя) стремились во что
бы то ни стало сохранить свободу сельской общины, волю выплескиваемой ею военной
дружины. Пока язычество было крепко, ничто не могло сдержать энергию разбегания.
Даже если могучий вождь, подобно Карлу Великому, оказывался в состоянии управлять
соединенной военной силой, энтропия вступала в права после окончания похода или
после смерти предводителя. По мере того, как все большее число племен подпадало
под влияние христианства, над средневековой Европой вновь нависает тень вселенской
столицы, апостольского Рима. Монастыри играли роль городов-крепостей теократии,
претендовавшей на всемирное господство, и долгое время самодостаточные, снабжавшие
себя всем необходимым монастырские комплексы, вроде Санкт-Галлена или Клюни, были
наиболее городскими из всех поселений. Среди маленьких поначалу городков, возникших
как торговые посады при замках или аббатствах, выделяются другие, которые становятся
центрами епископств, своего рода римами в миниатюре. Большинство из них старые
римские центры провинций. Крепнувшие монашеские ордена, францисканский, доминиканский,
цистерцианский и другие, покрывают Европу плотной сетью новых своих монастырей,
где служба должна была
происходить единовременно, что вызвало острую потребность в точных часах. К
XII в. города крепнут. Поддерживая слабую королевскую или императорскую власть,
они в свою очередь пользуются её поддержкой и на изрядное время побеждают и светских
и церковных феодалов, заставляя их срыть замки в городской черте. Только чудом
уцелевшие башни в Сан-Джиминьяно или в Болонье напоминают о том, что некогда пространство
города было скорее пригородом, системой посадов, нашпигованной миниатюрными замками,
ведшими неустанную войну всех со всеми. Теперь уже весь город окружает себя кольцом
стен и тем зримо обособляет себя от аморфного сельского окружения. Городские стены
лишь техникой строительства сродни стенам баронского замка. У них совершенно иная
природа, ведь стена города служит панцирем его соборному телу, и каждое слагаемое
этого общего тела, ремесленный цех или купеческая гильдия несут ответственность
за техническое состояние и защиту “своей” башни, “своего” прясла стены, “своих”
ворот. У городской стены было огромное будущее, коль скоро даже в 1690 г.
Словарь Фюретьера определял город как “место обитания достаточно
многочисленных людей, обычно замкнутое стенами”. Однако горожане отнюдь
не были отторжены от природы хотя бы потому, что на задах сплошной застройки улицы
и в Париже, и в Лондоне, и в Москве, не говоря о меньших городах, простирались
огороды, между которыми проходили скотопрогонные дороги. Общинный выгон представлял
собой одну из главных городских ценностей, что лишь усиливалось тем, что там же
городское ополчение занималось военной подготовкой и там же устраивались городские
гуляния и пляски у майского дерева. В ряде мест стена охватывала поистине огромные
сельскохозяйственные территории. В 1540 г. алжирским корсарам удалось внезапно
овладеть почти неприступным Гибралтаром только потому, что они точно знали, что
жители ночевали вне городских стен, на своих виноградниках. Во время французских
религиозных войн, 30 марта 1593 г. жители города Эперне внезапным налетом угоняют
городское стадо свиней города Реймса, нанося ненавистным соседям чувствительный
урон. Пуатье к середине XVII в. так и не заполнил застройкой огороженную территорию;
Праге это также не удалось, а Барселоне или Милану на это потребовалось полных
два века. Нередко забывают о том, что даже такие крупные города, как Франкфурт-на-Майне,
Базель или Мюнхен, наряду с выгоном имели и поля с трёхпольным севооборотом, а
запрет держать в городе свиней вводился в Венеции неоднократно, последний раз
в 1746 г.! И это в городе, целиком возведенном на сваях и первым в истории разнесшем
на островки лагуны кладбище, бойни, дубильные производства и стекольные фабрики.
Даже в начале XVIII в. в Германии всё ещё обсуждается необходимость изгнать из
городов земледелие и передать его в руки тех, кому это подобает, тогда как в России
или США это происходит не ранее 1860-х годов. Но если город сохранял глубокую
связь с ландшафтом, то его отношения с деревнями и деревенскими обитателями полны
напряженности. Права “деревенщины” в какой-то степени оберегались разделенностью
судебной власти, зато отдельное рыночное право, потворствовавшее городским купцам,
ставило деревенских жителей изначально в невыгодное положение. Алчность и неспособность
предвидения в конечном счёте погубили средневековый город. Цехи пытались сберечь
привилегии мастеров, все более затрудняя подмастерьям сдачу экзаменов и детально
регулируя допустимые квоты на осуществление заказов или приобретение материалов,
что, как известно, тысячу раз приводило к городским беспорядкам. Сосредоточив
все внимание на этом открытом конфликте, старшины цехов упустили из виду главную
опасность. Она исходила из среды городских финансистов, обнаруживших, что значительный
объем ремесленных операций оказалось возможно вынести за городские стены, в деревни,
жители которых остро нуждались в заработке и не были защищены от эксплуатации
цеховыми уставами. Крушение цехов под давлением конкуренции со стороны внегородских
мастерских сопровождалось однако укреплением торговой роли городов, которым со
временем удалось добиться замирания, а затем и исчезновения крупнейших ярмарок
вне городских стен, вроде знаменитых Шампанских. Любопытно, что точно такие же
процессы развертывались в Китае или Японии, где огромная доля ремесленного производства
была сосредоточена в деревнях. Чем крупнее становились города, чем быстрее
они застраивали прежние огороды и сады, тем острее становилась их зависимость
от доставки продуктов пропитания. Пока время было мирным, города выигрывали у
деревень, но как только начинались военные действия, что происходило с устрашающей
регулярностью, отношения зависимости переворачивались, о чем замечательно свидетельствуют
документы, вроде “Регламентов о сельских пекарях” города Страсбурга 1447 г.:
“Наши господа старшины, совет и Коллегия Двадцати Одного решили,
что отныне сельские пекари должны приезжать в город на рынок не больше 3 раз в
неделю, а именно: по воскресеньям, вторникам и пятницам утром, и имеют право...
останавливаться лишь перед собором или у каменного моста, около новых мясных рядов.
Там они должны продавать свой хлеб с тележек или подвод, на которых они привезли
его, и торговать им не позднее часу пополудни; то, что у них останется, они могут
сохранить в Страсбурге или отвезти обратно домой. Им запрещается продавать по
домам или каким-либо другим образом тот хлеб, который у них останется после часу
пополудни... Сельским пекарям запрещается также отныне привозить белый хлеб, белые
булочки и сдобные сайки. Запрещается сельским пекарям привозить сюда хлеб в корзинах
или мешках. Они должны привозить его только на тележках или подводах в одно из
указанных раньше мест и только в предписанные дни. Никто из них не имеет права
по дороге на рынок продавать хлеб где бы то ни было и каким бы то ни было образом.
Это постановление сделано потому, что многие люди дают сельским пекарям взамен
хлеба зерно, пекари же увозят зерно в своих мешках, отчего город теряет пошлину...” При
универсальности противостояния города и округи, в тонкостях их отношения складываются
особым образом в каждой стране и в каждом её регионе. Во Франции или Испании с
концом феодализма городские центры служат прежде всего укреплению централизованной
государственной бюрократии, и их антагонизм с округой притушен почти равным давлением
со стороны правительственной машины на все виды свободной экономической деятельности.
В Германии с её раздробленностью города особенно долго сохраняют остаточные средневековые
привилегии, тогда как сельское расселение тяготеет к хуторской форме, которая
имела доминирующее значение и в странах Балтии. В Англии средневековые привилегии
на века переживают эпоху, их породившую, и здесь юридические различия между “тауном”,
“боро” и “вилидж” относительно малы, а закрепленный институт сервитутов или особых
прав относится ко всякой земельной недвижимости, независимо от её локализации.
Слабость королевского двора вызывает в свою очередь интенсивное развитие усадеб,
которые являются центрами зависимой от них (арендаторы) сельской округи не менее,
если не более, чем города. Благодаря принципу майората, усадьбы, мейнор-хаузы,
остаются в основном столь крупными, что многие из них спорят с королевскими дворцами.
В Италии поздней ренессансной эпохи происходит превращение городских буржуа в
землевладельцев, контролирующих сельскую жизнь из городских усадеб, о чем свидетельствуют
не только новоприобретенные ими дворянские титулы, но и чарующие виллы, построенные
Андреа Палладио в маленькой Виченце. В России все складывается несколько
иначе, ввиду уникального соединения централизованной бюрократии французского образца
и крепостного права, отмененного лишь в 1861 г. Города здесь столетиями играли
роль военно-колонизационных центров, бюрократических крепостей, окруженных океаном
мелких деревень, полностью зависимых от немногочисленных крупных и тысяч мелких
и бедных усадеб: характерный для сельской общины принцип “выделения” сыновей,
т.е. неустанное дробление собственности, распространяется и на дворянскую усадьбу
и на город. Городского права не существует, т.е. нет и города в полном смысле
слова, торговать разрешено только купцам, но в действительности едва ли не половина
торговли осуществляется крестьянами, и до половины обитателей города являются
крестьянами по сословному праву. Дерево остается главным строительным материалом
и в деревне и в городе, так что регулярные пожары уничтожают их с равной интенсивностью,
и только запрет деревянного строительства в Петербурге при Петре I противопоставляет
новую столицу разом всей огромной стране. В России же возникает удивительное противостояние
столицы и усадьбы, которая в одних случаях остается крепостью глубоко архаичных
нравов, а в других гнездом всяческого вольнодумства, либертинизма. Столицы остаются
зимними центрами обмена культурными ценностями, тогда как летом все усадьбы огромной
империи играют роль столичного пригорода. За исключением столиц, ремесло развивается
преимущественно в крепостных усадьбах, помимо города, да и торговля сохраняет
очень долго архаичный ярмарочный характер, так что, как ясно из ответов градоначальников
на опросный лист Академии наук в 1762 г., рынок происходит раз в неделю или реже,
а “обыватели в большинстве упражняются черной огородной работою”. В США
почти одновременно развивались на свой лад сразу три европейских модели. В старых
колониях Новой Англии города быстро крепнут как центры ремесленного, а затем и
промышленного производства, но прежде всего они суть финансовые центры, крепко
связанные с океанскими перевозками, тогда как округа формируется как система ферм,
ориентированных на городской рынок. На Среднем Западе безраздельно господствует
ферма, а маленькие городки суть не более чем вспомогательные центры услуг для
окрестного фермерского поселения. Наконец, на Юге в опоре на труд чёрных рабов
надолго закрепилась схема доминирующей роли имений-центров плантаций, тогда как
городам отводилась роль транзитных портов в первую очередь. К этому следует добавить
особенность испанских колоний в Америке, где города воспроизводили скорее античный
образец, вплоть до застройки по жёсткому генеральному плану на метрической сетке
кварталов, хотя и населяли их преимущественно земельные собственники. Огромные
города мусульманского мира, где действовал религиозный запрет на увеличение высоты
зданий (признак гордыни), почти полностью застраивают собственные улицы, превратив
их в щели, так что переход к пригородам, иначе незаметный, определялся не только
постепенным и все более интенсивным вкраплением садов, но и скачкообразным уширением
дороги сразу за городскими воротами. И всё же два признака были общими
для городов на любой широте и долготе. Предместья, занятые беднотой, моряками,
солдатами, дурно пахнувшими ремеслами, всюду противостоят городу, означая энергию
его роста, потенциал развития. Первое: ещё в конце XVII в. дома в городах Западной
Европы всюду имели негорючие черепичные кровли, тогда как в пригородах они покрывались
соломой. Второе: по мере становления нового государства с его разросшейся бюрократией,
финансовой системой и централизацией образовательно-культурного процесса все энергичное
устремляется из провинциальных городов в столичные, обескровливая первые в пользу
метрополий. Для Парижа, Москвы, Вены, Дели или Пекина пригородом становится вся
страна. С распространением паровых машин промышленность поначалу повсеместно
совершает исход из города, тяготея к реке и близким доставкам сначала дров, а
затем угля, но к концу XIX в. распространение электродвигателя втягивает промышленность
в город, поближе к месту концентрации рабочей силы. Возникает великий феномен
преобразования старого предместья в промышленную окраину, выстраивается барьер
между все более плотным даунтауном и природным комплексом округи. Внутри этой
барьерной зоны своя социальная структура, здесь царят свои нравы и развивается
собственный сленг. В периоды революционных напряжений город и его промышленные
окраины окрашиваются в разные цвета, и выражение красная окраина на сотню лет
становится общепонятным. Совсем иной цвет у феномена дачного поселка близ крупного
города, который к этому же времени приобретает универсальность. Летняя вилла достаточно
давнее явление там, в подражание древним римлянам, нобили эпохи ренессанса спасались
от зноя или частых эпидемий, однако лишь становление массового общества делает
этот феномен вполне демократическим. Между сельской округой и городом теперь уже
возникает двойной барьер в виде дачной зоны и промышленной окраины. Развитие пригородных
железных дорог немедленно растягивает дачную зону вдоль магистралей, каждый уикенд
воссоздавая великое переселение народов, сквозь окраину по “туннелю” зоны отчуждения
железной дороги, слабый провозвестник грядущей субурбии, оплотом которой становится
автомобиль. В той же промежуточной, как бы ничейной зоне складывается новый вариант
подражания антиохийской Дафне город развлечений, ньюйоркский Кони- Айленд. Страдая
под грузом собой же порожденных забот, крупный город начала XX в. почти повсеместно
порождает иллюзорное средство спасения отдаленный от даунтауна “город-сад”,
которому предназначалось вернуть человека в природное окружение, освободить его
от смога, толчеи и преступности. Действительность жестоко насмеялась над авторами
идеи, начиная с великого мечтателя Эбенизера Говарда. Города-сады были построены
в опоре на идею развития экономичного общественного транспорта пригородной железной
дороги и трамвая. Подоспевшее к массовому использование детище Генри Форда, собираемое
на конвейере, принесло с собой развёртывание густой сети шоссейных дорог и подъездов,
промежутки между которыми, за исключением парков и публичных лесов, заполнились
застройкой с пугающей скоростью. Обе мировые войны, великий кризис 1929
г. и совершенно особым образом русская революция в равной степени определили новый
скачок населённости метрополий и смену состава их населения. Миграция из сельских
территорий, постоянно вливающая в крупнейшие городские центры дешевую рабочую
силу, приводит к тому, что происходит бурный процесс “провинциализации” метрополий,
которые расслаиваются на слабо соприкасающиеся социально-культурные группы, так
что их разделение в пространстве городской агломерации остается вопросом времени.
Этнокультурные гетто, возрождая забытое, казалось, средневековье, замыкаются в
своих границах, образуя своего рода “пригороды” внутри старогородских центров,
иногда, как в случае Чайна-таунов, возводя над входами ворота, знак отдельности. Вкладывая
бюджетные средства в строительство дорог и инженерной инфраструктуры, сбрасывая
все больше жителей в субурбию, государство и город объединенными усилиями превратили
былую дачную зону в основную жилую территорию. В результате город к концу 60-х
годов лишился основной массы солидных налогоплательщиков, обнищал, и его даунтаун,
старогородской центр начал превращаться в трущобу. В это же время практически
исчезает деревня, да и количество ферм стремительно сокращается, уступая место
крупным, промышленным по духу аграрным комплексам. С середины 70-х годов маятник
наконец качнулся в другую сторону: образованная молодёжь Запада, угнетённая скукой
пригорода, устремилась обратно в даунтаун, где стоимость недвижимости успела упасть,
тогда как плотность и интенсивность городской среды вновь оказались привлекательны
для достаточного числа возвращенцев... Ещё в конце 50-х годов проступают
черты новой психической ситуации, блестяще выразившиеся в прозе Жака Керуака,
затем у битников, пока не наступает своего рода социальная кульминация знаменитый
фильм Easy Rider. Для реальных бродяг, для бродяг на время, каких были тысячи
и тысячи в эпоху Flower Power, города, субурбия и ферма равно чужды, и подлинное
существование возможно исключительно в маргинальном туннеле сквозь универсальный,
никогда не кончающийся пригород, в полосе пути, у которого нет ни начальной, ни
конечной точки. Сжавшись со временем до естественных пределов, бродяжничество
“в никуда” сохраняет притягательность ностальгического образа, внезапно выплывающего
из небытия в эпизоде “бега” в культовом фильме Forest Gump. К началу XXI
в. ситуация на Западе относительно стабилизируется в состоянии сложного конгломерата
всего со всем. Стоит отъехать от Манхэттена на Лонг Айленд, и рядом с величайшим
сгустком урбанизма раскрывается бесконечная агломерация поселков постоянного жилья,
дачных поселков и публичных пляжей, с дороги выдающих себя площадями паркингов,
каждый из которых величиной в четыре футбольных поля, памятник грандиозной деятельности
мэра Роберта Мозеса. Не столь уж велик Стокгольм, невысокие здания которого перемежаются
зеркалами воды и лесопарками на скалах, но тысяча <...> островков в шхерах
покрыта дачами: от крупных шато до скромных хижин. Второе, пригородно-загородное
жилище-убежище имеет сугубо символическое значение, обеспечивая возможность смены
обстановки как таковой. Производственные предприятия и огромные торговые центры,
почти не различаясь обликом, оказались погружены в ландшафт в зависимости от правил
игры на рынке недвижимости и в своей самодостаточности безразличны к городам,
пытаясь отнять у них исконную роль центров торговли и услуг. Никто не в
состоянии понять, что такое Большой Лондон, особенно с того момента, как госпожа
Тэтчер ликвидировала Совет Большого Лондона, и кажется, что из Большого Парижа
невозможно выехать никогда. Границы Вирджинии и Мэриленда лишь юридически вырезают
из единой урбанизированной территории ромб Дистрикта Колумбия, тогда как в реальности
сразу от даунтауна начинаются агломерации обитателей с разными стандартами годового
дохода, столь разными, что Анакостия по другую сторону реки Потомак осознается
частью Вашингтона лишь в день голосования, когда избирается мэр. Восточная Европа
стремительно догоняет Запад, так что и вокруг Варшавы и вокруг Москвы, встраиваясь
между деградированными деревнями, растут собственные ядра субурбии, старающиеся
воспроизвести американские образцы. Если раньше дороги связывали города, проходя
через деревни, то современная автострада образует собственную, отчужденную полосу
пространства- времени, соотносимую лишь с крупнейшими ориентирами в ландшафте,
тогда как города чаще всего означаются лишь символически, через надписи, предупреждающие
о съезде с шоссе. В большинстве стран Азии, Латинской Америки и Африки гигантские
по площадям “бидонвили”, целые страны, населённые мигрантами, выплескиваемыми
из перенаселённых сельских территорий, заняли место западной субурбии. Конечно
же, образ жизни в этих скоплениях полужилищ далек от деревенского, но он также
далек и от собственного городского. Новые пригороды говорят на особом диалекте,
в стиле их жизни глубоко архаичные обычаи переплетаются с новоприобретенными квазигородскими,
а их жители, выбитые из традиционного сельского цикла времен года, но не вошедшие
в большинстве в ритм городских занятий и перебивающиеся случайными заработками,
существуют в особом времени-пространстве.
Практически все слова исторического языка урбанизации близки
к полной утере связи со ранее устойчивым смыслом. Города в полном
смысле уже нигде нет, за исключением искусственно законсервированных
городов-музеев, да и те иллюзорны, слабо отличаясь от декораций
в павильонах Голливуда. Но ведь за исключением столь же искусственных
скансенов, и деревни ни в Европе, ни в Северной Америке тоже нет.
Если нет города в его определённости, то нет и пригорода. Только
в этой специфической ситуации возникает фантастический феномен
Диснейленда, слишком большого, чтобы быть игрушкой, слишком игрушечного,
чтобы казаться городом, но именно диснейленды, идентичные в Калифорнии,
Флориде, близ Токио или близ Парижа, отгороженные стеной от окрестности,
охраняемые собственной полицией, являются квинтэссенцией средневекового
городского начала. Даже если в сугубо травестийной форме, доведенной
до предела в неоновом царстве Лас-Вегаса.
Не
будет преувеличением сказать, что в эпоху универсального туризма для семьи среднего
класса, проживающей в любом поселении вся ойкумена от экватора до приполярных
зон начинает играть роль пригорода. Эта “приватизация” ойкумены развертывается
начиная с телеэкрана или дисплея компьютера, легко переходя в реальность досуга.
Земля принимает очертания гигантского придомового пространства, имеющего столько
focal points, сколько мест, где в каждый момент времени принимают решение относительно
места временного переезда. Планета Земля стала приусадебным участком, на котором
сразу за стриженым газоном низвергается Ниагарский водопад, за кустом азалии высится
Гиндукуш или вершина пирамиды Хеопса, а за припаркованной у входа автомашиной
начинается площадь Сан-Марко в Венеции или что-то столь же затертое от частого
употребления. Что может на первый взгляд сильнее контрастировать с городом, чем
гигантское поле Вудстока или то грандиозное пространство, где разыгрывалась недавно
феерия 50-летия окончания Второй Мировой войны, и вместе с тем именно в этой пустоте
и только в ней может в наши дни осуществляться давняя городская функция собирания
“всех” вместе. Только разрушение берлинской Стены привело к тому, что два полупроявленных
“пригорода” по обе её стороны внезапно обнаружили себя в пустом центре исторического
города, и теперь заполнение этой пустоты стало задачей государственной политики. Метрополии,
равно как величайшие памятные города цивилизации пытаются противостоять глобальной
энтропии, однако это им удается в сугубо индивидуальных случаях или в восприятии
особо чувствительных натур. В целом пригород одержал победу над городом, и если
под словом village иметь в виду не деревню, а пригород, то приходится признать,
что на 2000 год определение мира как Global Village, данное в своё время Маршалом
Мак-Люэном, оказывается удивительно точным. |