Нет смысла повторять банальности о том эйфорическом состоянии
сознания в конце 1980-х годов, когда, казалось, в едином порыве
к переменам не было «ни эллина, ни иудея». Однако имеет смысл
приглядеться к тому, как именно происходило столкновение стилей
и форм мышления за внешними столкновениями общественных движений
и советских институций. У автора есть основания для рефлексии
по этому поводу, так как я оказался если не в эпицентре тогдашних
событий, то рядом с ним. На волне общего нервного оптимизма я
отбросил прежнюю маску критика на обочине и, поддавшись уговорам
друзей, вступил в Союз архитекторов СССР летом 1987 года, чтобы
через пару месяцев быть избранным в его правление, затем в секретариат
этого правления, оказавшись в числе пяти его освобожденных секретарей.
Согласно советской табели о рангах это была уже номенклатурная
должность, верным знаком чего было получение ежемесячных каталогов
для покупки книг через спецраспределитель. До той поры будучи
растянут между кругами научными, художественными и проектными
и почти не общаясь с советской элитой, я испытывал ощущение удвоенной
новизны мира, поставившей меня в ситуации обостренной неожиданности.
Именно на этих ситуациях, по возможности не впадая в мемуарный
тон, я хочу сосредоточить внимание.
СИТУАЦИЯ 1. ТВОРЧЕСКИЙ СОЮЗ
Союз архитекторов, по конструкции не отличаясь от прочих творческих
союзов, рожденных в 1930-е годы для обеспечения надёжного идеологического
контроля над персонажами, претендующими на творческий статус,
имел и некие отличительные черты. После погрома сталинского академизма,
учиненного с легкой руки Хрущёва, архитектурный цех, повторяя
ритуальные фигуры речи на предмет исключительности советской архитектуры,
мог невозбранно пытаться воспроизводить западную архитектуру —
вернее сказать, выстругивать некий образ «международной» архитектуры.
Это был образ, выстроенный на желании «восстановить» некую западную
архитектуру, в опоре на картинки в журналах и довольно случайные
впечатления, вывозимые из зарубежных поездок. Добиваясь ласк начальства,
цеховая элита в то же время пребывала в состоянии глубокого раздражения
по поводу практической невозможности делать «правильную» архитектуру
в поле задач, расчерченных несчётными и в большинстве своем совершенно
иррациональными правилами и догмами — как писаными, так и неписаными.
Достаточно сказать, что разрешение на одну искривленную в плане
стену следовало добыть в Госгражданстрое! Кстати, именно на моей
скромной персоне остановилось распоряжение «превратить Москву
в образцовый коммунистический город». Цепочка сигналов была проста:
всемогущий М.А. Суслов — от него в ЦК КПСС, т.е. Отдел строительства
ЦК, — оттуда в Госстрой — затем Госгражданстрой — затем его НИИ
теории и истории архитектуры и, соответственно, мой сектор социальных
проблем советской архитектуры. Я, что называется, на голубом глазу
выполнил задание и… представил ориентировочную смету, в два раза
превышавшую годовой бюджет Советского Союза. После этого мой труд
начали «терять» на этажах начальств, и все тихо сошло на нет.
Как и в других союзах, элиту цеха составляли несколько
сотен архитектурных «генералов», но, в отличие от иных объединений,
здесь первенствовали директора проектных институтов и руководители
творческих мастерских, т.е. в некотором смысле менеджеры.
Архитектурный «генералитет», несомненно, сочувствовал горбачевской
перестройке, поскольку угадывал в ней возможность расширения
собственной независимости от прочего начальства, но ни в
коей мере не желал сколько-нибудь существенных перемен.
Навязанное правлению союза его новым председателем Ю.П.
Платоновым избрание такого аутсайдера, как автор, в состав
секретариата было своего рода знаковым жестом[1].
Этому избранию предшествовал ритуальный вызов к зав. Отделом
строительства ЦК КПСС, на стол которого ранее регулярно
ложились статьи автора, трудолюбиво размеченные цветными
карандашами лично председателем Госгражданстроя. Беседы
требовал цековский протокол, и не более того, так что битый
час я распространялся о том, какие усилия надлежит предпринять
для обновления сферы градостроительства, и мы расстались
с обоюдным вздохом облегчения.
Я был нужен Платонову как знак модернизации, что к тому
же существенно облегчало международное общение нашему лидеру,
жаждавшему быть со временем избранным на символический пост
президента Международного союза архитекторов. Шагом к этому
должно было стать избрание на этот пост лукавого британца,
обещавшего любовь к нашему союзу до гроба — при несомненной
изощренности ума Платонов разделял со всеми нами глубокую
наивность в отношении приязни Запада к горбачевскому Советскому
Союзу. Что и говорить: было приятно ощущать себя на пике
международного внимания, поскольку и нам перепадало нечто
от сияния горбачевских триумфов[2].
Из этого произрастали и некие полезные вещи, вроде замечательного
круиза по Средиземному морю, организованного нами совместно
с болгарскими коллегами для трёх сотен молодых архитекторов
из всей Европы. Старые схемы действовали жёстко, так что
в пару ко мне (номенклатурному, но беспартийному секретарю)
должен был непременно быть придан секретарь не освобожденный,
но зато партийный. Именно с ним должен был обсуждать все
и вся приданный в рейс под видом помощника капитана оперативник.
Однако и сама жёсткость была уже сугубо номинальной — никто
не воспрепятствовал тому, чтобы в этой роли оказался мой
товарищ по «молодёжной группе» союза. Было совершенно очевидно,
что железная хватка КГБ на горле творческих союзов фактически
разжалась. Ни с кем не согласовывая, я мог производить своего
рода бартерный обмен нескольких мест на теплоходе на весомые
пожертвования в пользу его небогатых пассажиров: с ЦК комсомола,
где явно угнездилась фронда; с редакцией фрондирующего коротичевского
«Огонька», с профсоюзами, с РПЦ (в обмен на двух священников,
один из которых был к тому же архитектором по образованию)
и т.д.
Куда сложнее было внутри страны. Все попытки нашего «молодого»
крыла в секретариате добиться реальной реконструкции союза
наталкивались на барьер недоумения. Завершилось это весной
1989-го, когда вполне демократическим образом две трети
секретариата отвергли наши предложения. Речь шла о формировании
(в перспективе новых рыночных отношений) профессиональной
лиги архитекторов, в опоре на молодых — наряду с союзом,
который уже явно превращался в клуб пенсионеров. Речь шла
о необходимости предпринять превентивные шаги по сохранению
собственности союза в республиках — в преддверии уже очевидного
для нас выхода Прибалтийских республик из состава СССР (о
полном распаде ещё никто из нас, разумеется, не мог помыслить).
Ни в первое, ни во второе квалифицированное большинство
секретариата не верило либо не желало поверить. Потерпев
сокрушительное поражение, я мог лишь одно: нарушить традицию
выборной номенклатуры и уйти в отставку, оставшись секретарем
на общественных началах. Ещё была совместная с драматургом
Шатровым поездка в Таллин для участия в объединенном пленуме
творческих союзов Балтийских республик. Поездка была полезна
уже тем, что никаких иллюзий остаться не могло: отрезанный
ломоть. Это воспринималось со смешанными чувствами, и мне
только казалось, что я шутил, спрашивая добрых знакомых
— эстонского архитектора Ирину Рауд и эколога Марью Лауристин,
— помогут ли они с оформлением визы, когда обретут желанную
независимость[3].
Так или иначе, следовало довести до конца некую затяжную эпопею.
СИТУАЦИЯ 2. «МЕМОРИАЛ»
Всего через три месяца после того, как я обустроился в
кабинетике секретариата[4],
что в Гранатном переулке, в нем появились неожиданные гости:
немолодой господин (Яков Эттингер), сопровождаемый двумя
молодыми людьми (Юрием Самодуровым и Львом Пономаревым).
Они предложили официально поддержать обращение к властям
по поводу проведения учредительной конференции общества
«Мемориал» и показали письмо поддержки от Союза кинематографистов.
Я представил ситуацию Платонову, для которого мнение интеллигенции
значило достаточно много, он дал согласие, секретариат принял
соответствующее решение, и я был определен в состав подготовительного
комитета[5].
Вокруг «Мемориала», история которого совершенно ушла в
тень фундаментальных сдвигов начала 1990-х годов, кипели
нешуточные страсти. Вокруг этого сюжета сплетались столь
различные интересы, что номинально базовая функция этого
общества — помощь жертвам политических репрессий сталинской
эпохи, — конечно же, отходила в тень. Подлинные (и подставные,
направляемые из ЦК) выразители интересов бывших политзаключенных
сразу же оказались отодвинуты на второй план. Группа радикалов,
известных молодых «неформалов», впоследствии выставившая
А.Д. Сахарова как икону (он стал почётным председателем
оргкомитета, избранного подготовительной конференцией в
октябре 1988 года), довольно открыто ставила прямо политические
цели — в первую очередь, дискредитацию КПСС. Группа прагматиков,
в которую входили секретари творческих союзов кинематографистов,
архитекторов, художников, журналистов, театральных деятелей[6],
общества «Знание», отчасти сочувствуя идеям радикалов, была
в большинстве нацелена на формирование ассоциации творческих
союзов как корпоративного субъекта политики. Ответственные
сотрудники ЦК (не будем забывать, что это люди горбачевского
призыва) стремились удержать ситуацию под контролем, справедливо
опасаясь такого объединения, и сумели добиться того, что
представители «Знания» и Союза журналистов провалили эту
идею, очевидным образом требовавшую консенсуса.
Инициаторы создания подготовительного комитета собрались в Центральном
доме архитектора, и меня избрали на роль председателя — не в силу
каких-то особых качеств, а, надо полагать, потому, что из всех
представителей творческого истеблишмента я один не имел партийного
билета, что освобождало меня от угрозы его утраты. Дальнейшая
эпопея отняла у меня много здоровья: в роли мидлмена я оказался
меж двух огней: власти умело играли на несогласии разных крыльев
комитета, имели в его составе пару надёжных лиц, что, при моей
неопытности в византийских хитросплетениях, порождало немало недоразумений.
С другой стороны, радикалы, часть которых была склонна к совсем
уж невозможным тогда фантазиям и порой к сознательному провоцированию
властей, видели во мне представителя номенклатуры, что самоощущения
отнюдь не улучшало.
Принадлежа к тем, кого лучше всего определить как «полуформалов»,
которые делали все возможное, чтобы продвигать просветительские
идеи в рамках официально допускаемой профессиональной деятельности,
я, разумеется, относился к своим горячим коллегам двойственным
образом. Они мне были симпатичны, но передо мной была одна задача
— стиснув зубы довести дело до учредительной конференции и умыть
руки. Была и третья сторона. В составе подготовительного комитета
были люди известные, и само общение с ними было небезынтересным.
Полуофициальный конкурс на проект «Мемориала» принес много вздора,
но немало и достойных предложений, которые с жаром обсуждались
на заседаниях комитета. Не знаю, кто именно вел переговоры с опальным
Ельциным, бывшим в ту пору замом председателя Госстроя без определённых
обязанностей, но однажды в кабинете Адамовича он присел к нашему
столу с застенчивой улыбкой и, не проронив ни звука, пробыл с
нами около часа. Переговоры явно велись раньше, но этот сугубо
символический визит прозрачно обозначил: Ельцин с нами, что в
ту пору было более чем существенным знаком, лишь утвердившим власти
в том, что они имеют дело с явным заговором… Своего рода кульминацией
контактов с властями в ходе подготовки конференции стало свидание
с могущественным тогда замом Крючкова, господином Бобковым. Собеседование
(разумеется, по инициативе КГБ) проходило по всем правилам классической
конспирации, в номере гостиницы. Смысла в этой встрече я уловить
не мог, но, похоже, ключевой была заключительная фраза, которую
обронил ушедший первым Бобков. Этот будущий начальник службы безопасности
Мост-банка дрожащим от волнения голосом произнес: «Вы только Ленина
не трогайте!» На большем настаивать они уже не решались.
Так или иначе, но сначала состоялась конференция — в Доме культуры
(кажется, это был «Энергетик»), где в фойе впервые была развернута
страшная выставка, ядром которой была карта Гулага. Затем, уже
в мельниковском клубе на Стромынке, была выставка, посвященная
пакту Молотова—Риббентропа. Наконец состоялась, как оказалось,
предварительная, организационная конференция «Мемориала».
С нынешней дистанции сложно понять, каким образом мы укладывали
в голове всё это безумие, ведь зал, извне воспринимавшийся как
некое целое, содержал все мыслимые (частью немыслимые) позиции.
Для сколько-нибудь начитанного человека сам сюжет «Мемориала»
представлял собой нечто вроде квадратуры круга. В категорию «жертвы
репрессий» попадали как подлинно ни в чем не повинные, так и те,
кто сами были палачами или вдохновителями палачей, уничтоженными
следующими палачами. Досталинский период репрессий очевидным образом
был ещё табуирован, но в этом зале он в принципе не мог бы прозвучать,
поскольку потомки репрессированных большевиков составляли едва
ли не половину собравшихся. В президиуме, где мне довелось вести
это химерическое собрание на пару с А.Д. Сахаровым, было особенно
заметно, что за кулисами (в буквальном смысле слова) шла параллельная,
интенсивная работа, центрированная на госпоже Боннэр и осуществлявшаяся
той группой неформалов, от которой вскоре небрежно отделались
лидеры Межрегиональной группы депутатов.
Так уж вышло, что на излете своих секретарских функций я оказался
в Праге, где мы открыли выставку нашего союза, добрую половину
которой, вперемежку с проектами, составили увеличенные страницы
тогдашнего «Огонька». Наши коллеги из чехословацкого союза не
рискнули предоставить свои помещения для нашей выставки — неповторимая
более ситуация, когда советская выставка была явно диссидентской
на фоне перепуганных тамошних властей. В результате выставку открыли
в фойе Политехнического института, и народу на ней была тьма.
В вечер открытия я был дома у старого знакомого, Иржи Мусила,
из числа известных социологов, и время от времени он грустно повторял:
«Нет, у нас, у Швейков, ничего не будет. Швейки на улицу не пойдут!»
Это было ровно за две недели до «бархатной» революции…
СИТУАЦИЯ 3. «КУЛЬТУРНАЯ ИНИЦИАТИВА»
Пленум правления нашего союза не избрал меня в число делегированных
по квоте представительства на Съезд народных депутатов, что было
обидно, но понятно. Нет, прямого цековского давления не было,
но для большинства в правлении моя убеждённость в необходимости
перехода к многопартийности была ещё чрезмерно радикальной. Оставалось
переживать телевизионные репортажи, среди прочего наблюдая, как
вчерашние коллеги втягивались в новые политические конфигурации,
вроде демонстративного ухода литовской делегации из зала Съезда.
Я был пассивным наблюдателем и совершенно свободен, но возвращаться
в НИИ культуры не хотелось — исследовательская работа теперь уже
казалась пресноватой, да и директор института, Вадим Чурбанов,
создавший для меня условия наибольшего благоприятствования, был
призван в Отдел культуры горбачевского ЦК. В этот момент неопределённости
я получил неожиданное предложение.
Во времена моего секретарства я вполне естественным образом
свел знакомство с тогдашним Фондом культуры. Академик Лихачев
был его публичным лицом, тогда как делами практическими,
как водится, занимались его заместители. Первый зам, в прошлом
первый секретарь Тамбовского обкома, был настолько безлик,
что припомнить его фамилию не удается. Владимир Аксенов,
второй заместитель, ориентированный на международную деятельность,
воплощал новый для меня тип: молодые выпускники Физтеха,
избравшие комсомольскую карьеру (что-то международное),
нередко плавно перераставшую в бизнес-карьеру[7].
Мы неоднократно встречались, вместе были в Римини на очень
солидном и очень скучном заседании евробюрократов от культуры,
и он что-то невнятное говорил о своем участии в создании
нового фонда на средства американского финансиста, имя которого
мне не говорило ничего. Когда я отправился в командировку
в Канаду и США, Аксенов дал мне номер нью-йоркского телефона,
сказав, чтобы я непременно позвонил Джорджу Соросу.
Сорос принял меня в своей квартире на Пятой авеню — ничего подобного
его личному кабинету мне видеть не приходилось: четыре факса,
из которых ползли ленты биржевых сводок, и по стенам — сплошь
фальшивые переплеты книг. Миллиардер, одетый с дорогой скромностью,
предложил мне роль ответственного секретаря фонда. Я должен был
сменить Сергея Чернышева (тоже физтеховца), который затратил немало
сил на череду согласований в инстанциях и в благодарность получил
грант на функционирование интеллектуального клуба «Гуманус». На
самом деле работал простой принцип Сороса — каждые полтора года
менять команду, а я был наиболее подходящей фигурой — беспартийный,
при степенях и, главное, хорошо знакомый почти со всеми членами
правления фонда, половина которого входила в подготовительный
комитет «Мемориала». В роли посредника я уже набрался опыта, новое
во всех отношениях место обещало новые впечатления, и я согласился.
Горбачевская администрация никак не могла смириться с тем, чтобы
в Советском Союзе Фонд Сороса действовал прямо, под привычным
названием, отсюда компромисс: «Культурная инициатива». Разумеется,
у фонда было как бы два этажа. Сорос, не без некоторых оснований
ощущавший себя едва ли не отцом демократии в Восточной Европе,
очевидным образом стремился сыграть роль дирижёра и встречался
едва ли не со всеми фигурами второго плана в тогдашнем политическом
бомонде. Это был то ли первый этаж, то ли «подвал», к функционированию
которого я доступа не имел, за исключением тех случаев, когда
крупные гранты оформлялись через решение правления. Главным разочарованием
Сороса было то, что организовать его встречу с Горбачевым так
и не удалось. Второй этаж, полностью публичный, — это была масштабная
работа с заявками, их экспертной оценкой, подготовкой к рассмотрению
правлением. Труднее всего было начало, так как я застал несколько
мешков с почтой, которую ещё некому было разобрать.
Наши люди стремительно осваивали азбуку грантоискательства, в
большинстве случаев ограничивая свои запросы стандартным, столь
тогда новым набором: компьютер, принтер, факс, не слишком большая
сумма на раскрутку проекта. Так или иначе, параллельно с казённой
системой отношений активного деятеля и держателей ресурсов складывалась
качественно новая тогда схема грантовой поддержки. Председателем
правления был определен Б.В. Раушенбах, человек мудрый и отчужденный,
что задавало спокойный тон всему процессу, так что заседания правления
проходили гладко, отказы по подготовленным проектам случались,
но редко. Случаи, когда Сорос прямо настаивал на целевых грантах
тем или иным искателям, были, но тоже редко. Шаг за шагом, в опоре
на опыт фонда в Чехословакии, Венгрии, Польше, но с разумным учетом
советской специфики, происходило движение от неизбежно случайного
сбора заявок к программам создания университетских компьютерных
центров, прямой поддержки учёных и пр. Однако все эти программы
развертывались уже при других ответственных секретарях и в совсем
уже другой стране. В наш же, начальный период был азарт первопроходцев
и контакт с огромным числом очень любопытных людей. Большинство,
включая меня, разделяли глубокие иллюзии в отношении Запада. Тем
не менее по мере накопления опыта закрадывались сомнения.
Так сложилось, что, независимо от фонда, я оказался вовлечён в процесс создания Европейской академии городской среды в Западном ещё Берлине. Этим хлопотным делом были заняты совершенные идеалисты.
Им дали сделать всю черную работу, найти здание, привести его
в надлежащую форму, после чего их хладнокровно уволили, заменив
отставными служащими берлинского Сената. Но и в самом фонде обнаружилась
трещинка. В отличие от большинства грантополучателей, которые
приходили в восторг, распаковывая коробку с первым в жизни компьютером,
нашлось несколько опытных «юзеров». В мой адрес поступили письма,
авторы которых жаловались на то, что сборка не соответствовала
той, что была указана в утвержденном правлением гранте. Я должен
был выяснить, в чём дело, и при очередном прилете в Нью-Йорк разыскал
магазин, через который шла комплектация всех поставок в Москву.
Достаточно было заглянуть в помещение, где прилавок с оргтехникой
был засунут между полками с пылесосами и кофемолками, чтобы понять
— кто-то в нью-йоркской штаб-квартире делал хорошие деньги на
каждом гранте. Когда мое сообщение об этом легло на стол даме,
которая была чем-то вроде инспектора по «Культурной инициативе»,
и не вызвало у нее ожидаемой мной реакции гнева и возмущения,
пришлось понять, что слово «коррупция» западной благотворительности
отнюдь не чуждо.
Год 1990-й, несколько невнятный в исторической перспективе,
для меня оказался одной из житейских кульминаций. Перегрузка
сказалась инфарктом, аккурат в декабре. С памятного всем
девяносто первого начался новый этап жизни — десяток лет
я почти полностью был занят преподаванием, сочинением книг
и попыткой создать консалтинговое бюро по реконструкции
городских кварталов, в сотрудничестве с властями и жителями.
Это на первый взгляд скромное и тихое дело упорно возвращало
в сферу реальной политики. При поддержке исполкома Октябрьского
района шла совместная с британскими и германскими коллегами
работа в московском микрорайоне[8].
Сразу после августовского путча я был призван к Геннадию
Бурбулису[9],
и небольшая группа энтузиастов разрабатывала новую концепцию
управления в сфере культуры. Практический эффект был невелик,
но всё же и Институт наследия, и телеканал «Культура» через
некоторое время стали реальностью. Были первые работы в
малых городах, финансировавшиеся сначала Министерством культуры,
а затем по программе ТАСИС. С переменным успехом этого рода
деятельность продолжается по сей день.
|