Среди минералов есть мусковит та самая слюда, которой закрывали
переплеты оконниц в домах побогаче ещё в детские годы Петра. Кое-какой
световой поток через такую оконницу внутрь проходил, но чтобы
распознать какие-либо черты, и тот, кто смотрят, и тот, на кого
смотрят, должны с обеих сторон прижаться носами к холодноватой
поверхности мусковита. Примерно так обстоит дело с Москвой, с
той странной географической и ландшафтной действительностью, которую
посетивший Москву одним из первых европейцев Амброджо Контарини
очень точно назвал Terra di Moscovia, выделив из всей этой “земли”
один лишь “город”, то ж Кремль.
Уже тысячи людей обнаружили, что понять Москву можно только в
Нью-Йорке. Вернее, в Манхэттене. Хотя в Лондоне вышагивают с большей
скоростью, но только в районе Таймс-скуэр удается понять, что
же такого видят в москвичах обитатели градов и весей России и
иных осколков советской империи. Торопливая озабоченность начертана
на челе обычного москвича, и ею заболевает всякий иноземец, которому
довелось прожить в этом чудном месте более месяца.
Мифопоэтика той Москвы, которую в именительном падеже полагается
выпевать с долгим А, по поводу которой г-н Лермонтов (что знает
даже наиболее ленивый школяр) что-то там говорил о слиянии чего-то
с чем-то, меня, признаться, не трогает ни мало. Я в Москве родился,
вырос и надеюсь окончить здесь свои бренные дни. При всей приязни
к Петербургу и друзьям-петербуржцам, жизни в Северной Пальмиры
для себя не представлял никогда. Иными словами, я достаточно тутошний,
чтобы больше к этому сюжету не возвращаться и ни перед кем не
оправдываться. К большинству московских мифов отношусь прохладно.
Миф первый называется, как помню с детства по обложке, мягко
говоря, не слишком мудрой книги, “Наша древняя столица”. Нет,
разумеется, 1147 год, “Приди ко мне, брате, в Москов” и т.п. принимаются
во внимание. Однако, за исключением предметов сугубо археологических,
реальные признаки давности Москвы не простираются глубже трудов
Аристотеля Фьораванти и прочих фрязей в Кремле и при сооружении
самого Кремля в самом конце XV в., так что приходится смириться
с тем, что наша древность совпадает с весьма поздним Ренессансом
в более теплом краю. Ещё несколько церквей и монастырских башен,
несколько палат позднего XVII в., довольно тщательно выстроенных
наново и все. Одно утешение в археологии с этимологией в придачу,
а то бы оказалось, что чуть не вся старейшая Москва совпадает
возрастом с каким-то американским недорослем, вроде Вашингтона
(разумеется, того что ДиСи, а не Джордж).
Миф второй о златоглавии, о том чудесном Иерусалиме, вблизи
оказывавшемся бедным Вифлеемом, что был виден иноземцам с дистанции
и именно такими словами бывал описываем. И церквей было не так
много, а уж золоченых главок куда меньше, все наперечет по причине
извечной скудости ресурсов прихожан и скаредности властей придержавших.
Миф третий о семихолмии: и в Риме-то удается явственно опознать
Капитолий с Квириналом в придачу, а остальные приходится скорее
вычитывать из давних литераторов и разыскивать на давних планах.
В Москве с опознанием холмов сложновато, хотя подъём от Трубы
к Сретенке, от Манежной площади им. Церетели к Лубянке или от
Яузских ворот к Таганке суть вещи вполне чувствительные, расписать
все семь холмов по адресам удавалось только наиболее страстным
романтикам, вроде покойного М. Кудрявцева, воспевшего Третий Рим
вполне задушевным образом.
Загибая пальцы поочередно, можно насчитать ещё с полдюжины мифологем,
но разве в их достоверности дело! Уж то, что мифов много, вполне
убедительно свидетельствует в пользу того, что нечто эдакое московское
всё же на самом деле существует.
В начале столетия, когда очередная волна поисков собственного
российского стиля в московской редакции вздымалась к небесам,
один из Васнецовых напечатал обширную статью в “Московской старине”,
в которой, следами Забелина, делалась попытка обрисовать характер
допетровской Московии, сделать своего рода текстовой комментарий
к милым живописным реконструкциям. Наряду с прочими свидетельствами,
автор прибегнул к цитированию стишка одного из немецких опричников
Грозного, но с румянцем стыдливости сохранил текст в немецком
оригинале, перевода не дав, дабы нежных чувств московских читателей
не задеть. По причине не то чтобы полного бесстыдства, но исторической
истины для, привожу перевод, выполненный в своё время для книги
об Аристотеле Фьораванти, но редактором изъятый (в середине 80-х
годов застенчивость снова была в ходу) и до нынешней оказии пролежавший
втуне:
Церкви, избы и заборы,
ругань, нож, кнуты и воры.
Здесь толкнут, там свалят с ног.
Шлюхи, водка и чеснок,
Размалеванные бабы
Вот Москва глазами шваба.
Бродят по торгу, судачат,
Голыми из бани скачут,
В полдень спят. И жрут, давясь.
Все рыгают, не стыдясь.
Это не сыскать покой -
Слышишь, видишь день деньской.
Разумеется, злобный немчин мог бы привести и более милые для
нашего уха свидетельства относительно московской повседневности,
но не стал, а мы, держа эти приятности в уме, должны тем не менее
признать, что изрядная толика правды в его пашквиле всё же налицо.
Когда спрашивают: а что же сохранилось от исторической Москвы
в Москве нынешней? один тезис не вызовет возражений ни у кого
вне всяких сомнений. Суматошность. Несколько нервическая сумятица
центральной Москвы отмечалась всеми и всегда, и в наше доблестное
время уж она-то во всяком случае увеличилась, так что мы имеем
дело не только с преемственностью, но даже и с прогрессом. Эта
сентенция, однако, немедленно подводит к необходимости ответа
на вопрос: а где же средоточие московской суеты, где, собственно,
её центр? В Лондоне центр ясен каждому: это Пикадилли Серкус,
где казённых присутствий не было и нет, крошечному амуру не тягаться
не только с Петром им. Церетели, но даже и с колонной Нельсона
на Трафальгарской площади. И уж во всяком случае никто не назовет
центром Лондона Сити, скорее уж возрожденный из полного убожества
Ковент-Гарден. В Париже тоже ясно: Елисейские поля, хотя почему,
понять непросто. Но уж точно не Лувр и не Hotel de Ville. В Нью-Йорке
большинство скажет Таймс Скуэр, оставшаяся в этой роли, несмотря
на снос театров и сооружение отеля Мариотт-Маркиз, но некоторые
назовут площадочку Рокфеллер-плаза. Но уж точно не Линкольн-центр
и не Уолл-стрит или World Trade Center. А в Москве где центр?
В мое детство проблемы с ответом не было. Под центром понимался
отрезок Тверской (она же ул.Горького, она же Брод) от пивного
зала на Пушкинской площади до Коктейль-холла на лестнице в гостинице
Москва. Арбат центром не был, хотя некоторыми свойствами центральности
и обладал в глазах обитателей окрестностей ЦПКиО или Сокольников.
Но у кого сейчас повернется язык назвать центром нынешнюю Тверскую,
вернувшую название, но утратившую дух той толкучки ради толкучки,
какая была на ул.Горького в достаточно скудные послевоенные времена?
Тверская почти вся причесана, умыта. Оживленность первых этажей
на порядок больше, чем раньше. Целых два “Макдоналдса” на том
же отрезке не позволяют утверждать, что демократические толпы
полностью изгнаны отсюда бутиками и дорогими ресторациями. А чувства
центра нет. Мой безвременно умерший друг Алексей Гутнов в своё время вложил столько сил, чтобы сделать центром Арбат, а потом
и Столешников. И что? После раннеперестроечного ажиотажа, от которого
волком выли местные старожилы, но зато стягивавшего на единственную
пешеходную улицу несметные толпы народу, здесь все внешне получшало,
даже дорогое жильё появилось на том самом месте, где когда-то
в сгоревшей позже комиссионке можно было купить недурную акварельную
миниатюру за 30 рэ. Все, вроде есть, а вот чувства центра нет.
Кое-кто раньше мог назвать центром скверик перед Большим театром.
Может быть, так и будет снова лет через пять, но сейчас эта возможность
отпала твердо.
Возникает крамольная мысль: а, может, сегодняшней Москве, которая
никак не может разобрать, где она столица новорождённой России,
а где просто город, центр как бы и не нужен. Может, в силу всеобщей
некоторой ошалелости от неустанных попыток заработать (кто миллион,
кто миллион долларов каждому своё ) мы вовсе не испытываем нужды
в городском сладком ничегонеделанье, каковое предполагает в первую
очередь некоторое расслабление чувств? Похоже, что все, сохраняющие
энергию для развлечений и интенсивного общения, укрылись в интерьерах,
трактуя улицу как туннель метро, с движением от точки А к точке
Б по условно кратчайшей кривой. То ли они движутся по чужому для
себя городу, то ли город без приязни проталкивает их через своё тело, не вступая с ними во взаимодействие. Конечно, нельзя исключить
и того, что все совершенно нормально, и я попросту погружен в
брюзжанье старческого порядка.
Среди весьма почтенных людей есть немало таких, кто совершенно
искренне уверил себя и уверяет других, какой красивой была когда-то
Москва. Одни из этих знатоков настаивают, что это относится к
Москве до зиждительства Дворца Съездов, другие до эпохи сталинских
пятилеток, третьи до строительного бума 80-х годов прошлого
века. Но, главное: была!
Я по этому поводу испытываю изрядные сомнения. То есть, можно
не сомневаться, что не столь уж многочисленные крупные усадьбы
и послепожарные казённые строения, равно как многочисленные церкви
весьма выгодно оттенялись рядовой застройкой до того, как начали
всерьёз перестраиваться Мясницкая или Арбат. Уцелевшие между Арбатом
и Пречистенкой (частью и по Остоженке) особняки мило оттеняются
смесью из предреволюционных доходных домов и позднейших вставок,
но, за немногими исключениями, их собственную скромность, если
не сказать бедность, тоже не спрячешь. Если открыть первую главу
мемуаров князя Кропоткина, где он на двух страницах изложил емкий
социальный портрет обитателей переулков Пречистенской части, то
сомнений не останется. Из всех сил жили не по средствам, что на
домах и заборах и будках сторожевых инвалидов отражалось со всей
определённостью. К началу века мера разнообразия несколько повысилась
и за счёт доходных домов и редких особняков в “модерне”, и за
счёт красно-белой госпитальной благотворительности Морозова, Бахрушина,
Собашникова и других или немногих новых театров и “электрических
театров”, трамвая и авто, но изменения отнюдь не успели достигнуть
критического порога перехода в новое качество. Что касается рядовой
застройки, то есть ещё несколько мест в Москве, где она вполне
сохранилась достаточно завернуть в Крутицкий переулок или на
зады Селезневской улицы, чтобы её вопиющая провинциальность стала
самоочевидной.
Я застал время, когда Москва только вылезла за пределы, начертанные
Камер-Коллежским валом. Родился и жил 20 лет в Померанцевом переулке
(почему-то ему не вернули прежнее его название Троицкий), по
причине малолетства два года эвакуации можно не принимать во внимание.
Учился в 1-ой “английской” школе на 4-ой Сокольнической. Как и
большинство других, ездил в школу на метро, но класса с седьмого
мы с Алексеем Симоновым, жившим тогда в соседнем переулке и о
правах журналистов думавшим в те поры мало, повадились время от
времени брести домой пешком тогда через весь город. Лучший друг
жил в Черкизове, и к нему мы тоже то ездили на трамвае, то ходили
пешком по Стромынке и по Черкизовской. Ещё школьный приятель обитал
в жутковатом подвале каких-то останков Софийского монастыря по-за
Москворецким мостом, ещё один в Китай-городе, и на останках
его обиталища торчит угол гостиницы “Россия”. Ещё один в доме
у Калужской заставы, который строили Солженицын со товарищи, и
к нему мы тоже ходили пешком. Ещё один на Бакунинской. . . Неподалеку
от Введенского кладбища обитал ещё один, так что от Преображенской
слободы до Лефортова также хаживали. Москву осваивали ногами.
Что бросалось в глаза?
То, что было осознано только после первой поездки в Ленинград
в 57-ом и закреплено много более поздними визитами в две дюжины
столиц света: по общему впечатлению, несмотря на северность широты,
Москва тогдашняя куда ближе Афинам или Стамбулу, чем теплокровным
европейским стольным градам. В этом суждении нет ничего оценочного
простая констатация.
Недоброжелатели любили обзывать Москву большой деревней. Хотя
в этом и был некий привкус истины, но само определение явно направлено
мимо цели и никак не схватывает особенности Terra di Moscovia,
которая ясна была ещё Контарини. Это, скорее, некая земля или
страна, составленная из слабо склеенных между собой усадеб, сел,
деревень и полупромышленных слобод, между которыми простирались
когда-то луга и перелески, позже пустыри и грандиозные зоны,
эвфемистически именовавшиеся промышленными. Разрывы между как-то
обжитыми территориями были всегда и остаются по сей день столь
велики, что целое сходно с ноздреватой губкой и столь же рыхло.
Вертикали колоколен и главки церквей, поднимавшиеся над населёнными
островками создавали, разумеется, перекличку ориентиров не без
очарования, но от одной до другой следовало не просто перемещаться,
но путешествовать. Самое любопытное, что, за исключением когда-то
действительно плотного Китай-города, пустоты пронизывали тело
и самого центра всей этой Московской Земли, тем более что поместья,
переходившие из рук в руки, граничили “задами”, тогда как в обычной
жилой застройке сохранялся, как и везде в России, вполне деревенский
принцип далекой раздвижки зданий, чтобы, как считалось, уберечься
от пожаров. Последнее получалось плохо, но и пристрастие к строительству
в дереве по крайней мере второго, жилого этажа и после отмирания
Петровского запрета на каменное строительство сохранялось и даже
лелеялось, и любовь к глухим высоким заборам сохранялись всегда.
В Померанцевом моем переулке наступление новой эпохи было обозначено
тем, что в усадебку, занятую до того Институтом мозга, переехало
семейство Маленковых (сыновья учились в той же, что и я сокольнической
школе и ездили, кстати, на метро), а усадебку, обращенную к параллельному
Еропкинскому переулку, заняли Хрущёвы (в центре клумбы, изредка
видимой через приоткрытые ворота, после поездки Никиты в США возвышались
несколько стеблей кукурузы). Народонаселение было в восторге,
поскольку из-за обилия филеров в округе воцарилось невиданное
прежде спокойствие. Символизма я тогда не понимал, принимая в
факт в чистом его виде, но выезд власти из Кремля “в город” был
чем-то совершенно примечательным. Впрочем, “малые кремлевские
стены”, незамедлительно сооруженные на грани усадебки и переулка,
в известном смысле восстановили древний образец, нарушенный, было,
строительством доходных домов в самом начале века.
Нарушение было серьёзным.
Первая картинка в памяти после возвращения из эвакуации: по малости
роста я стою на чемодане, и из единственного оконца комнатки,
которую занимали мы с матерью, открывался вид на обширный двор,
посреди которого произрастал грандиозный вяз. Слева глухая стена
огромного доходного дома за номером 3. За вязом, примыкая к высоченному
брандмауэру прилепились останки каретного двора, превращенные
в череду деревянных сараев, часть которых уже была превращена
в гаражи для трофейных машин. Справа двор был ограничен глухой
( на два этажа) стеной тоже крупного доходного дома за номером
семь, в котором мой дядюшка с женой и двумя терьерами проживали
в бывшем танцзале обширной, ранее господской квартиры, где на
наружную дверь вывешивалось ввечеру не то 12, не то 14 табличек
с именами жильцов.
Стремление навязать Москве петербургский порядок было налицо:
за брандмауэром была своя череда сараев, а за ней двор и тоже
двухэтажный домик, выходивший уже на Кропоткинский переулок. В
этом доме, где в пристрастившиеся к комфорту начальные 60-е годы
даже выгородили из общей кухни ванную, обитал мой коллега по группе
в архитектурном институте. Но в целом очевидно, что при не случившемся
нормальном продолжении этой антимосковской линии реконструкции
и мой домик и домик, где жил Андрей, были обречены на снос. Давление
петербургской манеры было столь сильным, что во дворе дома 3 был
даже фонтан (впрочем, году в 47-ом отключенный от воды, но дождевая
вода в нем набиралась, и вся местная младежь ловила кайф, накидывая
в него куски карбида, которого было везде много, так как прокладывали
газ, затем поджигая пузыри). А по обе стороны подъезда дома 7,
в высоко устроенных нишах стояли симпатичные лжекитайские вазы,
каковым было суждено быть украденными уже только в позднейшую
эпоху либерализации.
Ненадолго впавши в америкафилию, Хрущёв явил себя Москве как
восстановитель её естества: брандмауэры были безжалостно снесены
вместе с сараями, отчего между уцелевшими зданиями возник сплошной,
частично смягченный безмерно живучей московской зеленью пустырь.
Оставим в стороне не столь уж многочисленных дореволюционных
богатеев, строивших городские резиденции в стиле town-house. Те
москвичи, что посолиднее, в прежние времена всё же трактовали
московскую квартиру как городское зимнее местообитание и более
ничего: подлинно своим домом они почитали непременную дачу, и
потому с московским домовладельцем и домовладением связь у них
была совершенно формальной. Мой дед, Николай Николаевич Чернецов,
маленького роста и очень гордый, ставший вполне добротным коммерческим
архитектором и расплатившийся с долгами своего папеньки (с куда
более выгодной идеей объявления банкротства он смириться не мог),
построил доходный дом на Разгуляе, где и жил с чадами и многочисленными
домочадцами. Ограда домовладения совпадала с оградой давней усадьбы,
и было достаточно обширным, чтобы через него протекал вполне заметный
ручей: Москва в чистом виде. Уже после Пятого года, предчувствуя
недоброе, дед продал дом, купив тот самый маленький, двухэтажный,
в котором из четырёх квартир одна оставалась занята всем семейством
(после знаменитого уплотнения двадцатых годов на сторону ушла
только одна большая комната). Сердце семьи было, однако же, на
любовно построенной даче, в Сходне ее-то отобрали вчистую.
Повторю: ничего исключительного здесь не было. Подлинное утверждение
на месте было сопряжено только с петербургской модою на европейские
доходные дома, символом чего могут служить дом на Солянке, успешно
захваченный под контроль жильцами и преобразованный в наше время
в кондоминиум, или великолепный дом страхового общества “Россия”,
что обращен к нынешней Тургеневской площади, или не менее классный,
но чуть скромнее, огромный доходный дом в Трубниковском переулке.
Москва поддавалась, и будьте уверены, и следа бы от московской
Москвы не осталось к концу нынешнего века в пределах Камер-Коллежского
вала во всяком случае.
Великая Октябрьская Контрреволюция, однако же, свершилась, знаменуя
собой отказ от европеизации под девизом индустриализации, модернизации,
ускорения и пр., так что Москва могла, спустя некоторое время,
вернуться к своему естеству невозбранно.
Бараки 30-х и 40-х годов, супротив всяких надежд обитателей оказавшиеся
всё же временными, точь в точь воспроизводили классическую слободу,
в которой никто не был никогда ни в чем уверен на завтрашний день.
Не был уверен даже в том, что завтрашний день непременно случится.
Потому держать решался разве что цыплят, к экологии был вполне
равнодушен и идеи публичного пространства как общего достояния
органически представить себе не мог. И в двориках Селезневки,
Марьиной Рощи или Черкизова, и в дворах между пречистенскими переулками
осуществлялась некая корпоративная педагогика, так скрыть что-либо
от матери было невозможно. При том, что государство было занято
серьёзными индустриальными сюжетами, власть прикрывала глаза на
бурный частный промысел: от набивки платков по трафаретам до деятельности
местного дяди Васи, изготовлявшего предметы, которые довольно
эффективно исполняли обязанности кухонных шкафчиков (с белыми
фаянсовыми роликами для электропроводки в виде ручек) и полок.
Был местный вор Коля, во дворе, натурально, не кравший. Было несколько
других, но те сидели. Другие исчезнувшие начали появляться лишь
в 55-ом, и их как бы не было вовсе. Регулярные обходы участкового.
Вечный страх матери перед возможным доносом соседей фининспектору
(она обшивала женщин, жаждавших внимания уцелевших после войны
мужчин, но формально мы с ней жили на мою пенсию за отца, погибшего
старлеем в 42-ом, пенсия же составляла точный эквивалент 16 руб.
1992 г.). Градаций бедности было не счесть я в школе считался
богатеньким, сосед, служивший директором столовой, тащил по малости,
и когда грянула денежная реформа, свободных денег хватило на пишущую
машинку “Москва”. Действительно богатые люди случались, но в кругу
моих знакомых их не было. Слово профессор произносилось с почтением.
Этой Москве во всех её проявлениях идеально ответила хрущёвская
модель панельных пятиэтажек. Туда перебрались со временем все
слободы и туда их обитатели привнесли слобожанские свои представления
о прекрасном, необходимом и возможном, финальным цветением которых
следует счесть остекленные лоджии или балконы и нынешние боксы-ракушки.
Сегодня лжекапиталистический молох московского строительного комплекса
покусился на это главное достояние города. Нет, перестраивать
и даже заменять их конечно же необходимо, но, боюсь, шанс сохранить
главную их ценность невелик. Речь о самой их пятиэтажности, за
счёт которой милосердная природа древесных крон выросла вровень
и прикрыла собой убогость строений почти так же, как она эта
делала с убогостью давней московской застройки в два-три этажа.
Что происходит сейчас? Да, ничего не происходит необычного. Все
как всегда в Москве. Штаб-квартире Газпрома или иноземному Парк-Плейс
с гостиницей “Турист” в придачу ещё далековато до сталинских высотных
зданий и ростом и выстройкой, но к тому идёт . Никто мне не докажет,
что “Макдоналдс” на Тверской или новый банк, что на углу Большой
Якиманки хуже, чем, скажем, дом Нирнзее и Главпочтамт на Мясницкой
для своего времени. Церетелиев Петр немногим уступает безобразностью
свергнутому монументу Александру III (правда, уж больно высоковат),
конный Жуков, мне кажется, ничуть не хуже ни Долгорукого на битюге,
ни Скобелева, так что тут, может быть, даже и прогресс наличествует.
Суета и бестолковость рекламы на улицах явно недотягивают до масштабов
идиотизма 10-х годов спешащего к финалу века...
Что осталось в неприкосновенности и даже нарастает по мере того,
как оживают более удачно, менее удачно старые, до недавна
чудовищные дворы центра, так это взбалмошная пестрота планов.
За каждым углом поднимается куда-то ещё угол и ещё . Под непредсказуемым
углом к одной плоскости проглядывает позади, слева, справа ещё плоскость или, напротив, нечто башнеподобное. Все может существовать
рядом со всем. Все втягивается и осваивается и присваивается отчётливо
специфической в этой своей всеядности московской средой. Это достойно
симпатии и именно это гарантирует, что при всех подвигах новых
придворных мастеров новых заказчиков дело кончится тем, что на
стволе Москвы нарастает ещё один слой луба, который затем одеревенеет,
получит имя, скажем, “стиль лужков первый” и будет умиленно изучаться
аспирантами середины XXI в. со всеми его башенками и игрушечными
“миловидами” над шатрами.
Тем более так, что этимология всегда вывезет: может, лучшее,
что вообще есть в Москве, это названия. Не те, что “Анны на углу”
таких и в европейских городах довольно. А вот такого ласкающего
ухо словосочетания, как улица садовая-черногрязская или
петроверигский переулок или попросту самотёка, уж
точно не найти более нигде.
Я, честно говоря, жалею об одном: не построили Дворца Советов!
|