Глава третья
Городская среда: содержание понятия
Поставив задачу заместить метафорическую трактовку понятия «городская
среда» научной, т. е. логически упорядоченной, способной отразить
богатство содержания, экспонированное в первых двух главах, мы
обязываем себя начать с сооружения надёжного фундамента. Мы показали,
что в различных трактовках город и его окружение всегда понимается
как объект, обладающий временной длительностью. То же можно сказать
о пространственных представлениях: способ представления пространства
существенно меняется (в рамках градостроительного искусства или
экологического исследования мы имеем дело с опредмеченной пространственностью,
тогда как в социологических исследованиях города пространственность
связей почти ускользает), но в любой из трактовок объект обладает
несомненным пространственным существованием. Наконец, в любой
трактовке объект не просто полагается существующим — он представляет
собой ещё и предмет определённого отношения со стороны исследователя
или проектировщика, обладая одновременно способностью реакции
на всякое вмешательство извне.
Можем ли мы задать понимание того, что есть городская среда,
таким образом, чтобы удовлетворить все перечисленные выше требования?
Можем, если освободимся от привычной опредмеченной трактовки указывания:
та или иная совокупность предметов, и знаков, и пространственных
связей между ними «есть среда». Мы должны также освободиться от
ловушки чисто лингвистического свойства — одно и то же слово «среда»
отражает два качественно различающихся между собой взгляда: один
из них фиксирует предметно-пространственное окружение, обстановку
(environment); другой— поведение людей в предметно-пространственной
обстановке (milieu). В английском языке происходит та же путаница
смешения двух взглядов, что и в русском, и только французский
отражает их автономное существование точно.
Разведем два указанных значения, обозначив их условно как СР-1
и СР-2. Это не формальная операция несложно убедиться в
том, что СР-1 и СР-2 вступают в весьма неоднозначные отношения,
что доказывает реальность их относительного обособления.
В самом деле, мы без труда можем зафиксировать эмпирически наблюдаемые
или текстуально закрепленные ситуации, когда при высокой мере
стабильности СР-1 (предметно-пространственного окружения) происходят
качественные изменения СР-2 (межчеловеческих взаимодействий).
Так, скажем, планировочная структура Москвы
или Вашингтона не претерпела сколько-нибудь существенных изменений
в ходе истории их развития при столь очевидных изменениях в системе
общественных отношений и культуры в обоих случаях, что таковые
не нуждаются в обосновании. Приспособление устаревших промышленных
сооружений к культурно-зрелищным функциям; преобразование дворцов
в музеи, использование тех же театральных сооружений качественно
разными театрами и т.д. — всё это подчеркивает известную автономность
морфологической организации СР-1.
Более того, уже на уровне простого наблюдения мы можем отметить,
что мера устойчивости СР-1 находится в пропорциональном отношении
к пространственному масштабу. Системы расселения, как мы уже подчеркивали,
оказываются устойчивы к многократным сменам этносов (Египет),
социального устройства общества, к научно-техническому прогрессу
Нового времени. Планировочная организация локальной системы расселения,
центрированной на город, варьируется от полной устойчивости (районные
города Рязанской, Горьковской или Вологодской областей, к примеру)
до радикальной перестройки (Ставрополь на Волге дважды переносился
на новое место, прежде чем стать нынешним городом Тольятти), но
и при радикальной перестройке множество связей элементов сохраняется.
Так, по мере разрастания Москвы, Лондона или Парижа прежние самостоятельные
поселения в их окрестностях переходят в ранг районов или микрорайонов
города, нередко сохраняя прежние названия.
На уровне внутренней организации города и пригородной зоны
мы наблюдаем высокую устойчивость каркаса (и сегодня магистральные
шоссе и железные дороги полностью совпадают с дорогами XII—XIII
столетий и в Москве и в Париже) при высокой подвижности
того, что именуется нередко «тканью»[1],
— меняются строения, но сохраняются по преимуществу так
называемые красные линии участков[2].
Мы можем зафиксировать иные ситуации, когда при высокой стабильности
СР-2 (организованность межчеловеческих отношений) СР-1 подвергается
радикальным изменениям. Так, типическая ситуация «собрание», обладающая
высоко устойчивым рисунком поведения во всех культурах, обретает
бесконечное многообразие предметно-пространственных оболочек:
от собрания вне архитектурного обрамления (германцы у Тацита,
к примеру) до греческой агоры, римского форума и залов собраний,
история которых продолжается в настоящее время без перерыва. Столь
же высокой устойчивостью деятельностно-поведенческой организованности
обладает ситуация «школа», и точно так же она может быть пространственно-предметно
оформлена чрезвычайным множеством образов: от школы под открытым
небом до современных школьных городков. Мы понимаем, естественно,
что собрание собранию рознь, что в него вовлечены или всё население
(античный полис раннего времени), или его выборные представители,
или социальная страта, узурпирующая право на исключительное представительство
общества (дворянское собрание, к примеру). Мы понимаем, что школа
переживает в истории эволюционные и революционные периоды, что
модель учителя и ученика подвергается глубочайшим изменениям наполнения.
И всё же некоторая структура организованности сохраняется во всех
метаморфозах неизменной.
Взаимосвязь между СР-1 и СР-2 обладает характером Протея:
она, с одной стороны, очевидна, с другой — упорно ускользает
от попытки абстрагированного рассмотрения. Изящной параллелью
может, с нашей точки зрения, послужить острейшая полемика
вокруг понятия «современный стиль», развернувшаяся в кругу
российских архитекторов середины прошлого века. Верность
классической традиции уже не казалась ценностью, тем более,
что обилие сведений об архитектуре разных эпох не позволяло
предпочесть один «исторический» стиль другому. «Современный
стиль», как в поэзии Хильдеберта
накануне рождения готики, оказывался «внутри, но не включен,
вне всего — не вознесен»[3].
Поэт Н. Кукольник нашел, наконец, слово — эклектический
стиль.
Игровая диалектика Хильдеберта как нельзя лучше соответствует
нашей проблеме — мы не можем, кажется, дать среде иного определения,
чем само отношение (СР-1/СР-2). Именно соотнесённость, сопряженность,
взаимосвязанность предметно-пространственного окружения к межчеловеческим
взаимодействиям, происходящим в нем, мы и будем называть средой
— городской средой, коль скоро как первая, так и вторая части
отношения центрированы на город в его сугубо эмпирической определённости.
Продуктивен ли такой подход? Думается, что да: трактовка городской
среды как отношения, высвобождая нас от груза сугубо предметных
опредсленностей как таковых, позволяет сосредоточить внимание
на ряде вопросов. Является ли такое отношение стабильным или переменным?
Если оно переменное, то относительно какой системы отнесения можно
зафиксировать перемены? Если это отношение стабильно, то каким
образом можно выразить его как закон? Если названное отношение
СР-1/ /СР-2 обладает как константными, так и переменными характеристиками,
то какова может быть типологическая картина «городских сред»?
Наконец, обладает ли так понимаемая городская среда мерностью
и если обладает, то что может выступать в качестве «единицы среды»?
Число вопросов можно умножить, но уже перечисленные, как представляется,
обладают известной новизной относительно ранее рассматривавшихся
нами вопросов, ставившихся внутри той или иной частной трактовки
объекта «город и его окружение».
Опираясь на длительные собственные исследования, мы предпримем
попытку ответить на них последовательно. Однако прежде необходимо
рассмотреть ещё один — ключевой: каким вообще образом, какими
средствами можно исследовать городскую среду в заданном выше определении
(СР-1/СР-2), как можно обсуждать такой ускользающий объект?
Здесь две принципиальные возможности. Одна — обратиться к «наивному»
синкретизму непроектного и ненаучного сознания, свободного тем
самым от расчлененности по профессиональному признаку и восходящего
к фундаментальным стереотипам человеческого взаимодействия с окружением.
Вторая — выявление «следов» городской среды на логически определённых
плоскостях проекции и поиск взаимосвязей между этими формализованными
отражениями.
Нет сомнения в том, что, оставаясь в сфере научного знания,
мы сосредоточиваем внимание на второй из названных возможностей.
Сложность, однако, заключается в том, что правила, которыми
мы себя связали по необходимости, исключают работу в какой
бы то ни было из рассмотренных ранее трактовок — проектных
и исследовательских. Ни проектное, ни расселенческое, экологическое,
социологическое или проектно-исследовательское рассмотрение
поставленного выше вопроса нас не устраивает. Это оставляет
одну возможность — методологическая трактовка (СР-1/СР-2).
Однако и она в чистой своей форме[4]
не применима уже потому, что вся современная методология
выросла из примата научного подхода перед проектным, что
методология проектирования делает фактически лишь первые
шаги[5].
И мы не можем брать готовые инструменты для работы с неопределённым
объектом только на том основании, что эти инструменты (вроде
теории деятельности) удовлетворительно работают в схематике,
скажем, тотального проектирования.
В силу перечисленных выше обстоятельств мы считаем совершенно
необходимым осуществить самостоятельно выход на методологическую
трактовку городской среды через опыт синкретического её
рассмотрения и аналитическое рассмотрение этого опыта. Заметим,
кстати, что наше стремление обратиться к капиталу «наивного»
взгляда на среду не является случайным или произвольным.
Эта тенденция интенсивно проявляется в последние два десятилетия
в работах упоминавшегося выше Скиннера, и работах Мамфорда,
Тойнби, Гибсона[6]
и других исследователей. Конечно, это мы с точки зрения
сегодняшней задачи обращаемся к синкретическим текстам с
задачей уловить в них «городскую среду», мы в известном
смысле вкладываем в этот опыт трактовку собственной проблемы,
что относится к числу принципиально неустранимых погрешностей
исследования всякого текста. И всё же наше стремление оправдано
тем, что связи между человеком и его окружением с начальных
стадий культуры подвергались рефлексивной оценке, что тексты,
ещё не расщеплённые по обособившимся специализациям, в большей
степени, чем последующие, свободны от их абстрагирующего
инструментария. Перед нами материал, поддающийся группировке
по признаку принадлежности: свидетельства античной натурфилософии
(слабый интерес средневековой Европы к предметно-пространственному
окружению позволяет опустить этот материал); художественно-публицистическая
литература; изобразительное искусство; известное возрождение
натурфилософской позиции в работах современных проектировщиков-исследователей.
Античный синкретизм
Фукидид придаст отточенную форму картине генезиса города,
проступавшей уже у Гомера и Гесиода: «Все
города, основанные в последнее время, когда мореплавание
получило уже большое развитие, а средства имелись в большом
избытке, обводились стенами и строились непосредственно
на морских берегах; кроме того, в интересах торговли и для
ограждения себя от соседей, все старались занимать перешейки.
Напротив, древние города, как на островах, так и на суше,
вследствие долго державшегося пиратства были большей частью
построены вдали от моря, потому что и жители этих городов
грабили друг друга, и все береговые жители, хотя бы и не
занимавшиеся мореплаванием; и до сих пор города эти расположены
внутри материка»[7].
Не существенно то, что Фукидид выстраивает простую эволюционную
связь там, где нам известно сложное колебательное движение:
Средиземноморье то объединялось надёжными морскими путями,
то в периоды упадка разрывалось войной и пиратством. Существенно
иное: условия жизни, местоположение города оказываются эволюционирующими
и, главное, зависящими от общих судеб системы расселения.
Формализовать это суждение не представляется возможным,
но обширнейший археологический материал подтверждает его
правильность со всей определённостью[8].
Гиппократ первым формирует комплексную медико-биологическую
трактовку ориентации города относительно господствующего
ветра (по отношению к экранирующим горам): «В
тех же городах, которые имеют... и обращены к холодным ветрам
между летним восходом и летним заходом солнца, и для них
эти ветры являются местными, а от южного ветра и вообще
от теплых ветров они ограждены, — в этих городах дело обстоит
так: прежде всего, воды — жёсткие и холодные, люди же по
необходимости — крепкие и сухие... Изобилуют эти люди более
жёлчью, чем слизью...»[9].
И в этом случае нам важно отметить, что перед нами не просто
классификация, но результат эмпирического исследования,
ставящего задачей установление связи между общеэкологическим
фактором и локализацией города в ландшафте. Позже, особенно
в римское время с его бурным и приблизительно однотипным
градостроительством, общая трактовка Гиппократа дополняется
значительно более детальной. Так, у Орибасия мы имеем дело
уже не с городом как целым, а с сетью улиц, классифицируемой
по ориентации к ветру и солнцу: «Если
в городе параллельны все улицы, как продольные, так и поперечные,
если одни улицы ориентированы в точности по равнодействующему
востоку и западу, а другие — по северу и югу, если они разделяют
город по всей его длине и ширине, вплоть до его последних
пределов, если ни на одной из этих улиц не стоит никакого
сооружения посреди пути, если дороги пригородов, являющиеся
продолжением улиц, идут на далеком расстоянии по той же
прямой,— если соблюдены все эти условия, то и воздух в городе
хороший, город хорошо освещен солнцем и чист, так как главные
и наиболее регулярные ветры, а именно Борей, Нот, Евр и
Зефир, беспрепятственно...»[10].
Заметим, что Орибасий также формирует обобщенную модель,
в практике (см. гл. 2 наст,
кн.) откорректированную на местную топографию, как показали
исследования Барадеза и Брэдфорда. Однако наиболее существенно
установление в данном случае прямой связи между происходящим
внутри городского пространства и вне его пределов — в субурбии,
трактуемой как непосредственное продолжение города вовне,
в полном согласии с организацией жизни горожан-колонистов.
Любопытна для нас характерная полемика между Аристотелем
и Платоном по поводу расположения города относительно моря:
«Теперь же эти восемьдесят стадий составляют некоторое утешение.
И то уже оно (государство, т. е. город. — В. Г.) расположено
к морю ближе, чем должно... Ведь море, прилегающее к местности,
хотя и услаждает каждый день, но на самом деле это весьма
горькое и соленое соседство. Море наполняет местность крупной
торговлей и стремлением нажиться через мелкое торгашество,
порождает в душах нравы переменчивые и недоверчивые...»
[11].
Полемизируя с этим суждением, непосредственно устанавливающим
пропорцию упадка нравов к расстоянию от моря (любопытно,
Платон почти удваивает действительное расстояние между центром
Афин и гаванями Пирся), Аристотель тем не менее соглашается
с фактом такой соотнесённости, оспаривая лишь жёсткую опредмеченную
нормативность (более 80 стадий, т. е. 15 километров): «И
теперь мы видим, что во многих государствах и городах существуют
порты и гавани, прекрасно расположенные по отношению к городу,
не составляющие с этим городом одного целого, но и не слишком
далеко от пего находящиеся, обнесенные стенами и снабженные
иными такого же рода укреплениями...»[12].
Далее Аристотель развивает свою мысль, указывая на возможность
юридического регулирования отношений между городом и гаванью,
наполненной иноземцами. В обоих фрагментах нам существенно,
что город рассматривается в системе экуменических взаимосвязей
как один космос-социум, оберегающий свою самотождественность
от деструктивого влияния извне. Как показала история Рима,
распад патриархальной общинности Рима-полиса, превращение
его в политический центр экуменического объединения послужили
подлинной причиной перехода от республики к принципату и
империи[13].
Вопрос об «оптимальном городе», столь волновавший теоретиков
в 50—60-е годы нашего века, также подробно рассматривался в античности:
«По проекту «Государства» (Платона) число граждан,
могущих носить оружие, определено в тысячу человек, по проекту
же «Законов» — в пять тысяч».
«Все рассуждения Сократа остроумны, отличаются
тонкостью и новизною мысли, заставляют задуматься над ними. Но,
пожалуй, трудно было бы признать, что всё в них совершенно правильно:
так, едва ли возможно не считаться с тем, что для только что указанного
числа граждан понадобится пространство земли вроде занимаемого
Вавилоном или другим каким-либо огромным городом... Конечно, можно
предполагать по своему желанию всё, что угодно, но и в этих предположениях
нельзя всё-таки выставлять заведомо неисполнимого».
Это замечательное суждение — идеальный пример подлинного синкретизма,
заданного не произвольной нормой (как у Платона, с которым спорит
его ученик), а совокупным знанием, делающим вычисления ненужными.
Эти вычисления, однако, легко воспроизвести по такой же схеме,
по какой из формулы физического закона легко выводятся все задачи
круга этого закона. Для Аристотеля, принимающего греческий полис
за самоочевидность, ясно, что пять тысяч граждан (в это время
уже редко являющихся и горожанами и земледельцами) это около 25
тысяч свободных (с детьми), не менее 5 тысяч рабов, не менее тысячи
метеков (свободных коммерсантов, не имеющих права гражданства).
Соответственно по эмпирической формуле, которую мы сегодня можем
восстановить по результатам раскопок, определима площадь, занятая
застройкой, а от нее отсчитывается пахотная территория, ибо и
Аристотель и его читатели всё ещё остаются приверженцами идеи
самоподдерживающего полиса. К тому же Аристотель опирается на
эмпирические данные: за исключением Афин и в отдельные периоды
Коринфа и Орхомена, греческие города меньше называемой Платоном
нормативной величины.
Мы не случайно указали на тождество понимания между Аристотелем
и его читателями-современниками: это тождество обеспечивало
возможность однозначно верифицировать синкретическое оценочное
суждение — то самое свойство, которого недостает сегодняшней[14]
информации о городской среде. Тождество полиса не только
с городом-телом, но и городом-землей, городом — сельскохозяйственной
территорией выражено Аристотелем в предельно ясной форме.
Любопытно, что, в свою очередь, пытаясь определить лимит
допустимой величины города, он пользуется то социальным
критерием (все граждане должны лично знать друг друга),
то эстетическим (весь город должен обозреваться целиком
с одной точки).
Нормативист Платон готов определять структуру города во
всех деталях, формулируя, в частности, правило, ожившее
в наши дни в связи с перемещением демографического баланса
в пользу города: «Каждому гражданину следует
отвести два жилища: одно близ центра, другое на окраине»[15].
Эмпирик Аристотель устанавливает экосистемное правило, согласно
которому «можно поступать при постройке
города так же, как поступают сельские жители при посадке
виноградных лоз, располагая их пересекающимися рядами. Не
нужно устанавливать город так, чтобы си весь в целом имел
правильную планировку; надо, чтобы планировка шла правильно
только по отдельным частям и кварталам: так будет лучше
и для безопасности города и для его благообразия»[16].
У Аристотеля гигиенические нормы Гиппократа заметно сращиваются
с политическими и социально-экономическими, охватывая тем самым
все стороны существования города как СР-1/ /СР-2.
Фрагмент Аристофана, посвященный сюжету градостроительного проектирования
в «новомодной» математической школе, хорошо известен.
«Пифстер: А это что ж такое?
Метон: Меры воздуха. Сказать к примеру, воздух
над землей лежит, как на тушилке крышка. Приложив сюда линейку,
круг описываю циркулем и вверх и вниз. Ты понял?
Пифетер: Нет, не понял я!
Метон: Потом линейкой отношу прямую.
Круг теперь подобен четырёхугольнику. Посередине рынок.
От него ведут прямолинейно улицы. Бегут они во все концы
от круга серединного, как от звезды сияющей лучи»[17].
Над этим диалогом зрители смеются две с половиной тысячи
лет, но Аристофан не только потешает публику шутками в адрес
известного своего современника — астронома Метона, но и
потешается над публикой. Его Метон весьма точно описывает
технику геометрического построения плана города на местности
с помощью пропорционально связанных прямоугольников[18].
Мы видим тем самым, что при отработке обособленного инструментария
деятельности уже в V в. до н. э. может происходить утеря
той синкретической цельности-общепонятности, которая сохраняется
через столетие с лишним у Аристотеля. Разрыв обыденного
и профессионального сознания относительно объективности,
которая открыта обыденному сознанию не в меньшей степени,
чем профессиональному (городская среда в нашей трактовке
СР-1/СР-2), формирует уже зародыш будущего разрыва между
образом города в профессиональной и обыденной культуре.
Какого бы элемента целостного отношения СР-1/СР-2 мы ни коснулись
в античных текстах, очевидность этого отношения для авторов не
подлежит сомнению; фиксируется лишь изменение его наполненности.
Возьмем принадлежащую городу территорию. «Прогонные
границы... имеют в ширину двенадцать футов; по ним открыт
путь народу как по общественной дороге (via publicae), ибо
это предусмотрено в законах... Линейные границы... получают
ширину, установленную законами Мамилия... В ширину они имеют
восемь футов; основатели колоний сделали их общественными
для вывоза урожая, ибо наделы ввиду их плодородия были в
Италии определены более мелкие, и потому линейные границы
получили большую ширину, чтобы облегчить не только межевание,
но и проезд»[19].
Возьмем центральную площадь города. «У
персов есть так называемая Чистая площадь, на которой расположены
царский дворец и другие правительственные здания. С этой
площади удалены в другое место товары... Эта Чистая площадь
разделена на четыре части; одна часть отведена для мальчиков,
другая для молодежи, третья для лиц зрелого возраста, четвёртая
для лиц, перешедших тот возраст, когда берут на военную
службу»[20].
Или: «Размеры форума должны быть согласованы
с количеством жителей, чтобы он не был слишком тесен или
не казался пустым из-за недостатка народа...»[21].
Коснемся пригородов. «Под «городскими
владениями» мы понимаем не только здания, находящиеся в
городах, но и гостиницы или иного рода постройки с комнатами,
отдающимися в наём, в поместьях и деревнях, а также увеселительные
загородные дома, ибо не место определяет характер городского
владения, но назначение последнего...»[22].
Тема загородной виллы привносит новый для античности мотив
противопоставления «пасторали» как блага тесноте города.
«Морской берег украшают, придавая ему
прелестнейшее разнообразие, то тянущиеся непрерывно, то
отдельно стоящие здания вилл; они напоминают своим видом
многочисленые города, когда ты плывешь по морю или совершаешь
прогулку по самому берегу... Убедился ли ты, что я прав,
выбрав это уединение, сжившись с ним, привязавшись к нему?
Ты будешь уж слишком горожанин, если не возгоришься тем
же желанием»[23].
Наконец, появляется мотив целостного восприятия, связывающий
город и окружение и одновременно противопоставляющий их
друг другу, а также их части между собой и в отношении целого.
«Дорога приятна, кругом все возделано
и ласкает взор. Самый же город — весь безводный, плохо орошен,
дурно распланирован по причине своей древности. Дешевых
домов много, удобных мало. При первом взгляде на него приезжим
не верится, что это и есть прославленный город афинян; но
вскоре, же всякий тому поверит... три гимнасия, Академия,
Ликей, Киносарги, все усаженные деревьями, с зелёными лужайками;
цветущие сады различных философов — очарование и отдых души;
множество мест для учёных занятий, беспрерывные игры»[24].
Мотив, как сказали бы мы сегодня, антропогенного ландшафта уравнивает
в восприятии город и негород. «Гора тянется
около города, возносясь ввысь словно шит, высоко поднятый для
обороны, но тем, кто живут под нею, ничто не угрожает от подобного
её соседства, а все прелести весны — источники, травы, сады, ветерки,
цветы, голоса птиц — достаются на их долю раньше, чем всем остальным.
Портики кажутся реками, текущими вдаль,
а переулки — каналами, от них отведенными. Одни, обращенные
в сторону горы, ведут к прелестям предгорья, а те, что обращены
в другую сторону, выводят к другой дороге, открытой, с домами
по обеим сторонам её, словно это каналы, прорытые для того,
чтобы переплывать из одной реки в другую. И эта часть города
кончается во многих местах цветущими садами, которые окаймлены
берегом Оронта»[25].
Наконец, градорегулирование, поддержание целостной жизни
гигантского городского организма, также предмет рефлексии.
«Все пространство Рима он разделил на
районы и кварталы; над первыми, согласно его установлению,
надзирали ежегодные магистраты, распределявшие между собой
обязанности по жребию, над вторыми — особые должностные
лица, избиравшиеся из обывателей каждого квартала. Как средство
против пожаров... Для противодействия наводнениям Тибра...
Чтобы сделать более легким сообщение Рима с внешним миром...»[26].
Длительная отработка, долгое существование в интегральной
культуре позволяют осуществлять активное сопоставление городов
между собой по какому-либо магистральному признаку. «Город
Кизик соперничает с первыми городами Азии по величине, красоте
и мудрому законодательству как для мирного, так и для военного
времени. Он построен, кажется, по тому же плану, как и город
родосцев, массилийцев и древних карфагенян...»[27].
Комментированный свод античных авторов на сюжетику городской
среды мог бы составить отдельную обширную работу. Нам, однако,
достаточно этого предельно сжатого очерка, чтобы зафиксировать:
синкретическая оценка городской среды как СР-1/СР-2 исторически
возможна. Она эволюционирует вместе с переходом от локальных систем
(полис) к региональным и экуменическим; её поддерживает синкретический
характер культуры, перевешивающий роль специализированных знаний,
уравнивающей специалистов и горожан. Сформулированный корпус знаний
о качестве городской среды носит целостный характер: экологическое
знание не обособлено от социального и политического, а те, в свою
очередь, не противостоят архитектурно-строительному. Наконец,
в силу устойчивости норм и образцов само проектирование не претендует
на создание новых норм качества городской среды и может быть охарактеризовано
скорее как «адаптивное», чем «нормативное».
Синкретизм литературного образа
Сама природа литературного вымысла, глубоко сосредоточенного
на материале межчеловеческих взаимодействий (СР-2), но непременно
помещающего этот материал в предметно-пространственный и
знаковый контекст (СР-1), заставляет нас обратиться к литературе
с чрезвычайным вниманием. Оперируя внешне изоморфным материалом
(слова, грамматические конструкции), литератор всех эпох
устанавливает смысловые связи в некотором «смысловом пространстве»,
пробуждая в воображении читающего слитный, нерасторжимый
образ. Гигантская тема реализма[28]
в литературе занимает нас здесь лишь постольку, поскольку
в предельно сжатом очерке можно проследить то, что оказывается
неуловимо строгими средствами науки: живое движение рефлексии
по поводу городской среды.
Уже в глубокой древности мы сталкиваемся с двумя противостоящими
друг другу трактовками переплетенности человеческих взаимоотношении
и пространственного окружения — гомеровской и ветхозаветной.
Механистическое поведение героев Гомера находится в полном
соответствии с инвентарно-мозаичным характером предъявления
окружения, где не описанным в равной мере подробно не остается
ничего: будь то список кораблей и городов в «Илиаде» или
убранство дома в «Одиссее».
Очень точно выражено это в «Мимезисе» Э. Ауэрбаха: «Гомеровскому
стилю совершенно чужд такой метод перспективы, исходящей
от субъекта. При этом методе создаются передний план и задний
план, настоящее открыто назад, вглубь, в прошлое; но гомеровский
стиль знает только передний план, только настоящее, равномерно
освещённое и всегда одинаково объективное...»[29].
Ветхозаветная трактовка также не имеет фиксированной перспективы,
но по иной причине: лишь отношения человека с Богом в обнажённости
своей, происходящие «нигде» или обозначенные предельно общо
во времени и пространстве, являются темой повествователя;
все остальное лишено значения. В этом сумрачном мифе нет
красок, есть только яркий свет и полная тьма, в нем почти
нет предметов и нет иных отношений, кроме господства и подчинения[30].
Между этими двумя крайностями формируется и длительно удерживается
тип повествования, в котором предметно — пространственная
ситуация обозначается точно, но исключительно как компонент
действия в цепи действий, полностью лишённый образной определённости,
— сугубо функционально. Вот отрывок из первого известного
нам приключенческого романа «Рассказ Синухета» (около 1500
г. до н. э.): «Я был водворен в дом царского
сына, великолепно убранный; там было прохладное помещение,
были изображения божеств горизонта; там были дорогие вещи
из сокровищницы; одежды из царского полотна, а также мирра...»[31].
Ту же схему мы замечаем в тех частях Библии,
где следы реальной истории проступают сквозь легендарную
оболочку[32].
Пространство выражено через дистанции, предметы не имеют
иной роли, чем служить препятствием или поддержкой; ни в
колорите, ни в освещении, ни в отношениях между людьми нет
оттенков. Любопытно, что, раз возникнув, функционалистская
интерпретация пространственных отношений возрождается вновь
и вновь — уже вне литературы: в утопиях и проектных концепциях.
Тот же сугубо функциональный характер имеют лаконичные,
сугубо означающие характеристики в трудах греческих литераторов
классического периода, например Ксенофонта: «Оттуда
он прошел за два перехода пятнадцать парасангов до Исс,
последнего в Киликии, лежащего у моря города, многолюдного
и богатого...»[33];
«Там есть город большой, но заброшенный,
называемый Корсота; Маек обтекает его со всех сторон...»[34]
и т.п. Только в эллинистическую эпоху, как было уже отмечено
в первом разделе, мы обнаруживаем рефлексию по поводу городской
среды — взгляд на взаимодействие людей в пространстве, описываемый
извне.
Так, скажем, если у Страбона мы сталкиваемся с предельно
развернутым, но сухим и точным описанием Александрии только
как функционирующего пространственного тела[35],
то в романизированном жанре появляется осознание связи зритель
— объект восприятия. «Когда я входил в
ворота, называемые Вратами Солнца, развернулась передо мною
сверкающая красота города, исполнившая наслаждением мой
взор... Немного пройдя по городу, я вышел на площадь, носящую
имя Александра. Отсюда я увидел остальные части города,
и здесь красота делилась. Лес колонн располагался прямо
передо мною, другой такой же — в поперечном направлении...
И я увидел два невиданных и нежданных чуда, состязание величия
с красотой, соревнование населения и города, и победу того
и другого. Ибо город был больше материка, население многочисленнее
целого народа; я смотрел на город и сомневался, может ли
какое-нибудь население наполнить его; я глядел на население
и дивился: неужели же вместит его какой-нибудь город? Так
ровно стояли чашки весов»[36].
Наконец, мы обнаруживаем распадение целостной картины на
фрагменты и собирание образа городской среды из мозаичных
кусочков — образа, который не эксплицируется в тексте, но
формируется в читательском сознании. Кажется, первый пример
этого дан Петронием: «Пока его несли,
над его головой, словно желая что-то шепнуть на ушко, склонялся
музыкант, всю дорогу игравший на крошечной флейте. Мы же,
вне себя от изумления, следовали за ним и вместе с Агамемноном
пришли к дверям, на которых висело объявление, гласившее:
«Если раб без господского приказа выйдет за ворота, то получит
сто ударов»... по левую сторону, недалеко от каморки привратника,
был нарисован на стене огромный цепной пес, а над ним большими
прямоугольными буквами было написано: «Берегись собаки»...»[37].
Отметим, что в образе городской среды рядом с предметными
формами (здания, их части, вещи) начинают все активнее выступать
знаки, но и сами предметные формы активно семиотизируются:
наряду со знаками-знамениями[38],
характеризующими религиозную трактовку пространства, на
первый план выходят коммуникационные знаки в чистом виде.
Принципиальная эволюция вхождения городской среды в литературу
на этом в известном смысле завершается, и все дальнейшее развитие
темы в литературе представляет собой цепь стилистических вариаций
и бесконечных вариантов заполнения, в целом верно следующего за
ходом истории культуры. Все типы (функциональное обозначение,
общее синтезирующее видение, представленное прямой экспозицией,
мозаичность, в которой обрывки действий, мыслей, авторского комментария,
обстановки, наконец, прогрессирующая семиотизация, достигающая
предела в жанре «нового романа», полностью замещающего людей предметными
формами, — Саррот, Перек и пр.) явлены нам в дальнейшей истории
литературы. Как история собственно литературного творчества она
продолжает сложное развитие — но для нашей темы оно не существенно.
Начиная с Рабле воскрешается проективный характер литературы,
свойственный ещё Платону; демократизация литературы постепенно
расширяет стереоскопичность отражения городской среды (всесословность,
широкая вариантность предметно-пространственного обрамления действия),
возникающую уже в плутовском романе («Жиль Блас» А. Лесажа, «Том
Джонс, найденыш» Г. Фильдинга и т.п.). Романтики с конца XVIII
в. воспроизводят проективный характер литературы, но уже опрокидывая
свой «проект» в прошлое, реконструируя его из фрагментов (В. Скотт,
В. Гюго и др.). Классический роман XIX в. образными средствами
воспроизводит городскую среду столь тщательно и детально, что
литература времени фактически исполняет роль урбан-социологии
в полном объеме. Все это существенно для ситуаций, когда перед
нами возникает задача реконструкции городской среды через её совокупное
отражение в литературе, когда появляется возможность отделить
персональное видение автора от объекта его интересов.
Нам, однако, важно отметить другое: огромный опыт литературы
надёжно фиксирует как факт структурной эволюции восприятия
среды (от эпоса к роману), так и факт переменчивости заполнения
относительно некоторого устойчивого каркаса. Так, эллинистический
роман и «Невский проспект» Гоголя в значительной степени
близки типом одновременно синтезирующего и мозаичного «прочтения»
СР-1/СР-2. Нам важно, что в литературе нерасторжимая сцепленность
межчеловеческих взаимодействий и предметно-пространственного
окружения проявляется как постоянное и органическое единство.
Хотя оба элемента по отдельности могут быть почти полностью
дезинтегрированы (психика героев Достоевского, скажем, или
предметная обстановка, фиксируемая советской литературой
конца 20-х годов), их взаимосвязь, т. е. собственно среда
в нашей трактовке, обладает структурностью всегда и при
всех случаях. Наконец, нам важно заметить и то, что в силе
литературного образа скрывается и его ограниченность: это
всегда образ данной конкретной среды в данное конкретное
время — любая попытка обобщения будет осуществляться уже
исследователем, но уже не так исследователем среды, как
исследователем литературы, вступающим на достаточно зыбкую
почву её интерпретации в том же материале литературного
языка[39].
Осознавая эту изначальную ограниченность литературы как средства
познания среды, мы тем не менее можем видеть, что именно художественная
литература воспринимает в значительной степени ту первичную синкретичность
образа городской среды, какая была отмечена нами в античной её
рефлексии. Именно художественная литература является средством
коммуникации, обеспечивающим стабильность некоторого совокупного
представления о городской среде, принадлежащего в относительно
равной мере всем членам культурного сообщества. Нам необходимо
ясно осознать, что через литературу в первую очередь городская
среда проявляется как объект потенциального взаимопонимания, преодолевающего
узость трактовок, задаваемых профессиональным мышлением.
Синкретизм живописного образа
Регистрация состояния городской среды как отношения СР-1/СР-2,
регистрация ценностного отношения к городской среде в средствах
изобразительного искусства представляет для нас тем больший
интерес, что характерная для среды пространственность выражена
пиктографически в наиболее адекватных средствах. При попытке
наиболее обобщенного охвата гигантского материала нам и
в этом случае важно отслоить вариативность заполнения (что
конкретно и как конкретно изображено) от некоторой базисной
эволюции темы городской среды в живописи. Мы уже отметили
в первой главе, что на Палетте
Нармера обнаруживаем различение крепости как функциональной
постройки и города как обитаемой территории. Если отбросить
ещё более ранние фрески (на стене в Ч'атал
Хюйюке, около середины VI в. до н.э., есть фреска с
изображением плана поселения на фоне реального пейзажа —
к вящему изумлению историков)[40],
то в изображении мы, как это ни кажется на первый взгляд
парадоксальным, встречаем в первую очередь естественную
среду — природный ландшафт. Не только знаменитые фрески
Кносского дворца на Крите, но и недавно раскопанные из-под
пепла Фрески Теры (остров Санторин) предъявляют нам отточенные
картины живого пейзажа (в частности, так называемая комната
лилий на Тере, около 1500 г. до н.э.[41]).
При этом отметим, что если бесчисленные изображения живой
природы на фресках и барельефах Древнего Египта носят прежде
всего сакральное значение (то же с относительной уверенностью
можно сказать о фресках в Кносском дворце), то фрески Теры
— это росписи в жилых комнатах. Если добавить, что обитатели
комнат широко пользовались керамикой, нёсшей опять-таки
изображение живого (знаменитые вазы с осьминогами, рыбами,
колосьями, цветами)[42],
то мы можем без ошибки заметить, что отчуждение города от
природы осознано или, во всяком случае, ощущаемо. Именно
насыщение изображённой природой преобразует плотный лабиринт
жилых и хозяйственных помещений и проходов в городскую среду,
устанавливающую с природным окружением новый контакт.
Изображения двух- и трёхэтажных жилых домов с окнами, переплеты
которых закрыты каким-то прозрачным материалом, дошедшие
до нас от крито-микенской эпохи[43],
помогают уяснить, что при наличии узких и извилистых улочек
отчуждение древнего горожанина от природы было фактом. Дополнительным
же его подтверждением является то, что на Тере из-под вулканического
пепла, заполнившего помещения, извлечены горшки с растениями,
стоявшие на подоконниках.
Интересно, что при переходе к этно-культурной действительности
классической Греции мы надолго теряем это отношение: изображения
животных и растений в вазописи носят отчётливо атрибутивный характер:
Артемида с ланью и гончими, сатиры среди кустов и т.п. Вазопись
настойчиво акцентирует перенос внимания на отношения между людьми
и очеловеченными богами даже тогда, когда в лирической поэзии
активно проступает переживание природы элегического характера
(Сафо, Еврипид). В то же время именно в вазописи мы начинаем встречать
знаки городской среды; это именно знаки (пара колонн, условный
портик, иногда стенка театральной «скены»), которые вместе с текстом-комментарием
позволяют зрителю осознать смысл происходящего.
Лишь римские мозаики донесли до нас воспроизведение работ
великих живописцев античности — Зевксида, Апеллеса, Агатарха[44],
однако и в них (что подтверждается известными литературными
описаниями в трудах античных историков и путешественников)
мы не встречаем ни сколько-нибудь осмысленного изображения
ландшафта, ни тем более городского ландшафта: мифологические
или мифологизированные исторические сюжеты (битва Александра
с Дарием, схождение Ахилла в тартар и т. п.) используют
знаки ландшафта, не более того.
Качественный сдвиг мы обнаруживаем в искусстве эллинизма, особенно
в его римскую пору. В полном соответствии отмеченному выше богатству
оттенков литературного переживания городской, пригородной и природной
обстановки (Плиний младший, письма Цицерона к Аттику) стенопись
и мозаики развертывают перед нами всю гамму отношений, вросших
в европейскую и мировую культуру и живых в ней по сегодняшний
день.
Внутренней дифференциации стилей Помпейской живописи посвящены
специальные искусствоведческие труды. Нам же здесь важно
отметить принципиальную для нас множественность. К примеру,
в одном и том же доме (так называемый Дом Фавна) Помпеи
мы встречаем: мозаичный
пол с изображением морской фауны, относительно близкий
древней крито-микенской манере, повторение картины «Александр
и Дарий» в мозаике; фрески, где рядом, разделенные условными
архитектурными деталями, соседствуют идиллические пейзажи
вилл, декоративные трансформации архитектуры тех же вилл
и архитектурные фантазии на тему «город»[45].
В других домах Помпеи и соседнего Геркуланума мы встречаем
как тонкие по живописности, с активной воздушной перспективой
пейзажные панорамы опознаваемых городов (например, Остии),
так и фантасмагорическую игру с пространством на стенах
небольшого покоя, когда в изображённых на стене окнах в
разные стороны расходятся в иллюзорную пространственную
глубину условные городские сюжеты (дом Веттиев, к примеру)[46].
Любопытно, что в римской живописи мы встречаемся уже с
попыткой не непосредственно отобразить городскую среду во
всей запутанности её отношений, а, напротив, создать условную
мифопоэтическую среду изображения, в которой пастораль и
городской ландшафт выступают в одинаковых или почти одинаковых
ролях. Сопоставляя эти данные с известной нам информацией
о времени[47],
мы без труда находим систему отсчета: начиная с Нерона,
город Рим как плотная городская среда воспринимается новым
имперским сословием как чуждая и враждебная стихия. Вслед
за этим, начиная с Траяна, императоры, а вслед за ними и
новая аристократия отселяются в загородные виллы. Живопись
так же, как и литература, но в иных средствах демонстрирует
нам, что осмысление городской среды отделилось от собственно
города-тела, растянувшись на неопределённую пространственно
территорию, обозначаемую сугубо социально-функционально:
городская среда — это отношение к миру, которое присуще
жителю большого города, это определённый образ СР-1/СР-2,
налагаемый его носителями на всё, что воспринимает их взор.
Не затрагивая эзотерических мотивов средневековой живописи,
мы должны заметить, что присутствующие в ней отображения
городской среды обладают высокой информативностью: несмотря
на каноничность сюжетов, поз, жестикуляции основных персонажей,
в иконописи, и прежде всего в миниатюре, предметная обстановка
и взаимодействия людей выступают перед нами в такой слитности,
какой они никогда не имели ранее[48].
С одной стороны, именно в этой живописи до нас дошла значительная
доля верифицируемой информации о реальной городской среде.
Так, один из манускриптов Национальной библиотеки Парижа[49]
содержит среди прочих легко дешифруемое изображение сохранившегося
Храма двенадцати Апостолов в Константинополе, подтверждающее
исторические сведения о том, что венецианский собор св.
Марка является копией этой несохранившейся постройки. С
другой — по мере развития средневековой живописи как западноевропейской,
так и восточной мы наблюдаем, что, за исключением нескольких
сюжетов, требующих природного пейзажа, городская среда всё
заметнее выступает в роли основной системы отнесения — в
полном соответствии с экономическим и культурным подъёмом
города в X в. н. э.
Житийный, повествовательный характер средневековой живописи,
сращивает в одном изображении канонические сюжеты и всем знакомые
элементы действительной городской среды: сцены на площадях и рынках,
у колодцев и на лестницах, под аркадами торговых рядов и на крепостных
стенах и т.п. Именно это делает живопись универсальным языком
понимания — многообразие упорядоченной социально городской среды
находит себе адекватное отображение в синкретической образности
живописного изображения, не связанного формальным композиционным
каноном типа центральной перспективы.
Напротив, переворот, совершенный в живописи Возрождения изобретением
центральной перспективы, уравнивающей все изображаемые предметы
в их роли геометрических тел, погруженных в универсальное пространство,
открывает собой медленный, но неуклонный процесс утраты живописью
роли универсального медиатора. Это непростой и очень важный для
нашей темы процесс. С одной стороны, плоскость картины впервые
начинает играть роль едва ли не зеркала: анатомическая корректность
изображения людей и идентичность воспроизведения в поле картины
пространственной организации трёхмерного мира толкают к разрастающемуся
иллюзионизму. Уже на ранних стадиях новой живописи Леонардо
да Винчи строит «Тайную
вечерю» так, что перспектива фрески подхватывает перспективу
трапезной, уходя в бесконечность пейзажа в изображённых окнах,
а Христос и ученики оказываются как бы за одним столом с монахами.
В росписях Ватикана Рафаэль
формирует пространство «Афинской
школы» так, что тогдашнему зрителю, находившемуся в реальном
интерьере, было совершенно очевидно, что он и есть слушатель возрожденной
античной мудрости. В дальнейшем маньеризм и барокко доводят иллюзионизм
изображаемого пространства до совершенства, превращая его почти
в самоцель. С другой стороны, выстраивание картинного пространства
по жёсткому геометрическому закону (в живописи мастеров на самом
деле множество сознательных отклонений от такой жёсткости) оказывается
«проективным». Архитектура Ренессанса по преимуществу сначала
изображается в живописи, воспроизводясь потом в камне и пространстве,
живописное изображение реальной постройки и проектная модель будущей
постройки почти приравниваются друг к другу (эта традиция сохраняется
вплоть до середины XIX столетия, в чем можно убедиться, например,
анализируя чертежи Растрелли, Баженова, Воронихина, Росси или
Штакеншнейдера).
Эти два обстоятельства порождают несколько ключевых по
значению следствий. Во-первых, живописный образ среды обособляется
от её реалистического, обыденного образа (наименее это отслоение
заметно в работах П. Брейгеля-старшего и голландцев) и отделяется
от реального пространства, превращаясь в станковую картину.
Во-вторых, закрепляется способ видения города как зрелища,
организованного по правилам изображения, а не по правилам
бытия, что создаёт подоснову для формирования современной
формы градостроительного искусства, о которой мы говорили
в первой главе. В-третьих, включая природный ландшафт в
качестве фонового элемента, живопись распространяет на него
тот же архитектурно-конструктивный признак картинного зрелища,—
из этого признака, обращенного в принцип, вырастают виллы
Руччелаи, Медичи и так называемый итальянский парк, известный
у нас под наименованием французский. Сама природа трактуется
как материал, подлежащий «правильной» организации, являясь
вне этой организации как бессмысленная, бесстильная, лишённая
человеческой ценности[50].
Мы сталкиваемся с закреплением образности, качественно противоположной
той, что закреплена китайской и японской живописью (идеальным
выражением является Хокусаи), где и природная и урбанизированная
среда в равной мере выступают как материал «вглядывания» человека
в себя, понимания единства себя и природы. В западной традиции
закрепляется трактовка природного окружения, природных вкраплений
в городскую ткань, всей городской среды в целом как прежде всего
трёхмерной картины в плоской раме, что нашло свое адекватное воплощение
в «парадных» архитектурных пространствах европейских городов:
от площади св. Петра в Риме до Дворцовой площади Петербурга и
Елисейских полей Парижа. Наконец, уход живописи в раму, отслоение
её от архитектурного контекста способствуют разрыву: музеефикация
живописи отрывает её язык от широкого зрителя, что в конце концов
приводит к тому, что живопись элитаризуется и теряет свою роль
средства коммуникации смыслового восприятия городской среды.
Мы должны, однако, видеть ряд противонаправленных линий в развитии
живописи. Первая берет начало с голландской и английской школы,
а затем барбизонцев — становление пейзажа как жанра является одним
из первых реальных признаков обращения внимания носителя городской
среды на автономные ценности живой природы. Именно этот долгий
процесс, сопровождаемый и литературой (Торо и его последователи),
начинает то экологическое движение, которое приняло в настоящее
время форму социальной, экономической и технической проблемы.
Вторая — самый процесс ухода живописи с позиции элемента городской
среды в обособленный мир музеев формирует хотя бы здесь своего
рода банк информации о городской среде разных эпох и разных народов,
потенциально открытый для всякого (независимо от профессиональной
ориентации) сознания. Наконец, третья — часто и широко порицаемый
искусствоведами процесс тиражирования живописного образа (репродукция
различных видов) создаёт тем не менее определённый капитал всеобщего
понимания-опознания, также противостоящим тотальному расчленению
мышления по профессиональным или квазипрофессиональным основаниям.
По сути дела идентичную живописи роль относительно городской
среды исполняют в наше столетие фотография, кинематограф
и телевидение. Опираясь на те же композиционные средства,
что вырабатывались живописью в течение тысяч лет развития,
эти средства массовой коммуникации, активно сросшиеся с
литературным комментарием, стали мощным средством предъявления
городской среды в реалистических по преимуществу изображениях,
активно манипулируя монтажом[51].
Благодаря этим средствам визуальный фонд представлений о
городской среде, которым обладает сегодня носитель каждой
профессионализованной деятельности, на несколько порядков
превышает массив, знакомый обитателю города всего столетие
назад. Но это фактически лишь потенциальный фонд — для его
активизации в качестве инструмента формирования городской
среды необходима существенная работа понимания, не предпринятая
в сколько-нибудь широких масштабах. Этой работе мы отводим
следующий раздел.
Городская среда в современной
«натурфилософской» трактовке
Разумеется, мы имеем в виду не натурфилософию в чистом
виде, умершую в момент становления науки Нового времени,
а тот по сути своей натурфилософский взгляд на СР-1/СР-2,
который присущ тем проектировщикам, которые именуют себя
дизайнерами среды или именуются так критикой. Автор этой
книги посвятил пятнадцать лет практической работе в названном
жанре деятельности и провел впервые её целостный анализ[52],
что позволяет ему выступать здесь одновременно с позиции
и экспериментатора и исследователя, апеллируя как к иному,
так и к собственному опыту.
Под дизайном среды понимается неформальная область деятельности
лиц, обладающих проектным умением и сосредоточивших свои интересы
на сюжетике городской среды. Это отличает её как от профессиональной
среды архитекторов-градостроителей, оперирующих моделями планировочного
и предметного каркаса города-тела, так и от профессиональной среды
дизайна, преимущественно сосредоточенного на проектировании обособленной
вещи или семейства вещей. Мы говорим о сфокусированности на «городской
среде» именно как взаимодействии, СР-1/ /СР-2 безотносительно
к тому, что, собственно, выступает номинальным содержанием проектной
задачи: отдельный предмет, их некоторая совокупность, фрагмент
насыщенного человеческими взаимодействиями пространства. Иными
словами, речь идёт об определении не по объекту, а по способу
работы и принципиальной установке на связанность и взаимообусловленность
СР-1 как предметно-пространственного окружения и СР-2 как межчеловеческих
взаимодействий. Наконец, поскольку сложность такой связанности
при постановке и решении проектной задачи постоянно ставит перед
дизайном среды проблему понимания своего объекта, эта деятельность
интенсивно подвергается рефлексии со стороны самих проектировщиков,
что позволяет нам иметь дело не только с практическими результатами
проектирования, но и с теоретическим его осмыслением.
Деятельность в рамках дизайна среды мало известна за пределами
профессионального круга. Как уже отмечено, специфику её
составляет относительное безразличие к номинальному объекту,
ибо любой объект понимается прежде всего как элемент среды.
Так, единичная вещь получает отчётливую «средовую» трактовку:
пишущая машинка в нерабочем состоянии воспринимается лишь
как предметная форма в ряду иных форм, в рабочем (для пишущего)
— утрачивает вещность, становясь некоторой «материальной
установкой»[53]
(тактильное ощущение — клавиши, визуальное — белый лист
в активном поле зрения, фрагменты корпуса и каретки — в
периферийном). Для внешнего наблюдателя и машинка, и тот,
кто работает за ней, объединяются в целостный «предмет»
— мизансцену; для конструктора — это кинематическая схема
и т.п. Для дизайнера же (в рамках дизайна среды) — все перечисленное
вместе: целостность, совокупность названных и ещё десятков
неназванных ситуаций. Мы справедливо причисляй раздел, посвященный
дизайну, к группе синкретических проекций городской среды,
поскольку дизайнер не может мыслить вещь как изолят, вне
предметно-пространственного и социально-культурного её контекста.
Именно в этом радикальное отличие дизайна от классического
конструирования, расширяющего контекст существования вещи
лишь до технологической схемы её изготовления.
Чуть усложним пример, воспользовавшись работой, в которой
автор принимал непосредственное участие[54]:
номинальный объект — видеоаппаратура для инфекционных отделений
больниц как средство общения с посетителями. В средовой
интерпретации над техническими параметрами желаемой системы
надстраивается поле «слабых» дополнительных признаков, не
поддающихся параметрическому выражению: необходимость облегчить
преодоление неловкости контакта, опосредованного через экран;
преодоление дополнительной сложности контакта, сопряженной
с присутствием техника (медсестры, управляющей аппаратом);
разрешение конфликта между действительной социальной значимостью
роли техника-посредника и элементарностью обслуживания технического
прибора и пр. Схватывание целостной ситуации, в которой
между предметностью и психологизмом устанавливается непосредственная
связность, порождает то, что мы называем «имидж-объект»—
синкретический образ, замещающий исходную ситуацию, определённую
номинальным заданием на деятельность. (Заметим, что в данном
конкретном случае ключевым для такого имидж-объекта явилось
слово «пифия». При всей не строгости образ, сопряженный
с этим словом, отобразил главное — центрированность внимания
дизайнера на фигуре посредника, на посредничестве, но не
на техническом приборе как таковом.)
Как показывает анализ[55],
аналогичным образом решены десятки задач. Из известных нам
примеров наибольшей тонкостью формирования имидж-объекта
отличалась разработка новой модели автомобиля (форд-мустанг)
Джорджем Нельсоном.
Вырабатывая имидж-объект для последующей передачи его рутинному
проектированию, дизайнер качественно расширил объем материала,
включив в него популярные представления о герое-сверхчеловеке
и признаках автомобиля «супермена», отождествляемых с ним
самим. Запечатленность этого образа в сознании миллионов
жаждущих самоутверждения молодых американцев была преобразована
дизайнером в тонкую стилизацию обычной автомашины под машину
«героя», причём точность проектирования была установлена
объективно — коммерческим спросом[56].
Охватывая всю совокупность вещей и их комплексов вместе со знаками
(проектирование так называемого фирменного стиля), дизайн среды
неизбежно распространяет тот же принцип формирования синкретического
имидж-объекта на городскую среду в целом, отталкиваясь от собственной
способности улавливать «слабые взаимодействия», пронизывающие
каркас и ткань города-тела.
Работа подобного типа характеризует уже Райта, но не в
роли пророка градостроительной модели, каким он выступил
в первой главе, а в его основной роли архитектора-художника
высокой индивидуальности. Точно анализируя работы Райта,
американский критик Питер Блейк отмечает: «Воздух,
земля, вода, огонь — (У. Уитмен) — моё естество взаимопроникает
с их естеством». В домах прерий Райт закрепил своего рода
атавистический принцип проектирования, стабильно проявляющийся
в его работах. В самом центре любого из домов прерий непременно
находится очаг, обычно из дикого камня, всегда широкий и
прочно сцепляющий центр композиции. Именно от этого очага
будут расходиться все пространства, перетекая в ландшафт.
Этот очаг — источник жизни всего дома. Сначала он — потом
просторные пространства интерьеров — потом, очень часто,
бассейны воды и, наконец, земля. Эти элементы — вода, огонь,
земля — с периода домов прерий превратились у Райта в подлинную
манию»[57].
Любопытно, что через тридцать лет после долгой серии домов
прерий, выстроенных в начале ХХ в. (кстати, отнюдь не среди
прерий, а в густо населённых пригородах Чикаго по преимуществу),
Райт сооружает её апофеоз: Бэа Ран (дом Кауфмана), где опорой
очага становится отросток настоящей скалы, прорывающий пол
снизу, а тема воды выполнена подлинным водопадом, над которым
построено здание.
Блейк воспользовался словом «атавизм» в том же смысле, в каком
мы используем слова «синкретизм» или «натурфилософия» дизайна,
ибо в прямом противоречии аналитической расщеплённости объекта
средствами научного познания целостность того, что правильнее
всего назвать образным моделированием среды, оказывается глубоко
закорененной в пантеизме, в мифологии, доставшихся нам в наследство
от античного синкретизма. По понятным социально-экономическим
причинам дома прерий Райта не могут выступать в качестве реалистического
образца для городской среды обозримого будущего, но в них — по
практически никем не оспариваемому согласию — выражение идеала
достигает на сегодня максимума.
При расширении пространственности объекта принцип отнюдь
не меняется. Так, в проектировании Пьяцца Италиа — коммерческого
и культурного центра землячества итальянцев в Новом Орлеане
— архитектор Чарльз Мур[58]
оперирует в первую очередь не предметами в пространстве,
а их значениями (значениями их форм) в системе межчеловеческих
отношений, пронизывающей значительное и влиятельное национальное
меньшинство города. Отказываясь от мифологизации геометризма,
от мифологизации стилистической определённости, Мур опирается
на полуигровую — полусерьёзную ностальгическую мифологию
античного Рима. Вода гигантского бассейна стекает с «римских»
аркад, «римская» триумфальная арка ведет к зрительному залу,
а на площади вода бассейнов струится по ступеням рельефа
смоделированной в цветном камне карты Италии. Если воспользоваться
определением, данным нами в первой главе, перед нами оформление
пространства. Но это не оформление пространства по стереотипу
парадных пространств эпохи барокко, а преобразование пространственных
форм и движения людей между ними в театрализованную, маскарадно-карнавальную
(с лёгким оттенком юмора, подчеркнутым тем, к примеру, что
в роли масок для фонтана архитектор использовал собственный
скульптурный портрет) и абсолютно точно соответствующую
культурным значениям.
Некоторое количество построек вроде Пьяцца Италия и большое
количество концептуальных проектов 70-х годов ярко отразили
формирование дизайна среды как обособливающегося направления
проектного мышления, стоящего в известной оппозиции к традиционным
схемам градорегулирования и градостроительного искусства.
Принадлежа к тому же направлению, автор принял участие в
создании ряда экспериментальных проектов (Минск, Баку, Благоевград)
и в консультировании их (Москва, Новосибирск, Кемерово,
Барнаул и т.д.) в рамках деятельности Центральной экспериментальной
студии Союза художников СССР[59].
И здесь мы должны различать формирование целостного имидж-объекта
как акт «схватывания», акт понимания существующей городской
среды и процедуры собственно проектирования, развертывающиеся
сугубо профессиональным, методически отработанным образом.
Синкретизм имидж-объекта отнюдь не обязательно (как у Райта или
Мура) проистекает из мифологичности сознания. Его опорой могут
служитьи специфические исследовательские процедуры.
Так, например, в работе для Благоевграда (1980 г.)[60]
нами были использованы следующие аналитические средства:
-
краткое натурное обследование на уровне визуального восприятия
(схватывание локализации относительно ландшафта, структуры
уличной сети и характера застройки и т.п.);
-
тщательное аналитическое исследование градостроительного
каркаса среды в его существующем виде в отношении к природным
условиям (так называемый опорный план города);
-
общее ознакомление с плановыми материалами (статистика) относительно
настоящего и предполагаемого будущего города, детальный анализ
генерального плана развития, выполненного в стандартной для
градорегулирования схеме;
-
неформальный опрос экспертов относительно их оценки нынешнего
и предполагаемого состояния «ключевых точек», локализованных
нами на опорном плане (в роли экспертов выступали сотрудники
городских организаций, учителя, врачи, подростки) ;
-
контрольный опрос детей I—2-го классов школ (просьба нарисовать
«свой город», «свой двор», «свой дом»).
Совокупность названных процедур, дополненная анализом избранных
фрагментов средствами натурного рисунка и фотосъемки, являлась
опорой формирования имидж-объекта, средством контроля за правильностью
результирующего проектного предложения. Однако порождающим проект
имидж-объектом был в данном случае не транслируемый полностью
в слова образ, осью которого была река, в нынешнем своем состоянии
(и в генеральном плане) отчужденная от городской тканикак
щель, в результирующем проекте становящаяся генеральной основой
оживления и обновления (но не разрушения) центральной старой части
города.
Мы оставались всё ещё в кругу непосредственно проектной синкретики
дизайна среды, но интенсивный характер рефлексии по поводу проектных
решений, взламывающих существующие стереотипы, неминуемо толкает
многих представителей движения к теоретической работе. В одних
случаях это проистекает за счёт вхождения в ситуацию включённого
проектирования, охарактеризованного нами во второй главе, в других
— при сохранении сугубо профессиональной дистанции, в третьих
— в средней позиции, когда проектировщик стремится познать структуру
ценностных характеристик городской среды, ожиданий и предпочтений
разных групп и категорий жителей.
Примером для первой линии послужит нам К. Александер. Как
уже отмечалось выше, в 70-е годы он резко переходит от идей
тотального проектирования к идеям включённого проектирования,
к работе совместно с потребителем как экспертом относительно
собственных нужд. Здесь нас более интересует предпринятая
Александером попытка развернуть «язык паттернов» как средство
объективирования именно городской среды в отличие от формализованного
языка изоморфных чертежных моделей градостроителя. Так,
для работы в кампусе Орегонского университета Александер
и его соавторы формируют свод из 37 паттернов, понимая под
паттерном «некоторый общий принцип определения задачи, повторно
встречающийся в окружении и фиксирующий контекст»[61].
Определение не грешит чрезмерной чёткостью, но свод паттернов
(авторы подчеркивают, что их форма предопределяется общим мнением
соучаствующих пользователей) обладает непосредственной понятностью:
-
зона местного транспорта,
-
сеть обучения,
-
идентифицируемое соседство,
-
лимит высоты в 4 этажа,
-
доступ к воде,
-
променады,
-
тихие задние дворы,
-
крытые автостоянки,
-
пути и цели,
-
велосипедные дорожки,
-
форма дорожек, плотность движения пешеходов,
-
размещение деревьев, главные входы... и т.п.
Если рассматривать этот свод как текст, то его неупорядоченность
бросается в глаза, по именно такое рассмотрение было бы
ошибочным. Перед нами не текст: за каждой строчкой оказывается
сложная действительность, охватывающая типическую организацию
пространства (моделируемую в рисунке), типическое описание
поведения людей и вербальное определение как оценки существующего,
так и пожеланий к будущему, выраженных большинством от имени
всех. Так, паттерн 20 — это ряд схем и следующий текст:
«Люди пользуются открытым пространством,
если оно залито солнцем и не пользуются им, если оно лишено
солнца, за исключением пустынного климата. Поэтому размещать
здания таким образом, чтобы предполагаемое к использованию
открытое пространство оказывалось с южной стороны здания;
избегать формирования открытого пространства в тени от зданий;
ни в коем случае не допускать, чтобы полоса густой тени
отсекала освещённую солнцем площадку от здания, которому
она принадлежит»[62].
Аналогичный пример — паттерн 31: «Кафе,
книжные магазины, кинотеатры, маленькие рестораны столь
же жизненно важны. Для процесса обучения и становления личности,
сколь лаборатории или экзамены. Без них университет не образует
полной среды обучения»[63].
Легко видеть, что автор не стремится к проектированию новых
ситуаций, его констатации вполне банальны и не выходят за
узкие рамки бихевиоризма. Важны внимание к мелочам, систематичность
«прощупывания» каждого уголка.
В каждом из паттернов аккумулируются профессиональный опыт
проектировщиков и обыденный опыт пользователей предметно-пространственным
окружением как средой общения. При этом, говоря о профессиональном
опыте, следует иметь в виду не только отточенный навык анализа
пространственной организации, но и совокупность особых представлений,
связывающих тин организации пространства и тип человеческого
поведения в толще известного проектировщику материала цивилизации.
Приведем для подтверждения ещё один паттерн 32: «Аркады,
крытые тротуары, идущие вдоль зданий и частью включенные
в здание, играют принципиальную роль во взаимодействии между
территорией, занятой определённой группой, и обществом в
целом. Следовательно: везде, где путь проходит вдоль зданий,
стремиться формировать глубокие аркады и раскрывать групповую
территорию здания в эти аркады. Постепенно соединять аркады
одну к другой, пока они не сольются в единую систему крытых
путей по территории кампуса»[64].
Несложно понять, что профессионалы, формировавшие Орегонский
эксперимент, привнесли в этот университет имидж-объект корпоративной
среды средневекового города, что этот имидж-объект был опознан
кампусом-корпорацией как «свой», что и дало возможность придать
синкретическому образу статус паттерна.
Мы видим, что целостная территория трактуется как, прежде всего
поле человеческого взаимодействия СР-2; что предметно-пространственное
окружение СР-1 демонтируется на фрагменты, обладающие определённой
интегральностью типической ситуации; что из этих фрагментов отбираются
типичные, повторяющиеся и они возводятся в ранг средств установления
новой реляции СР-1/СР-2. Перед нами нечто прямо противоположное
системному описанию: паттерны не иерархированы, выступают как
равнозначные и автономные, связи между ними фактически не задаются
— наличие таких связей полагается гарантированным эмпирическим
фактом использования всех паттернов всем сообществом кампуса.
Уже каждый паттерн в отдельности обладает синкретической слитностью
СР-1/СР-2, тем в большей степени такой слитностью отличается мозаичный
образ целого, базирующийся на разработке нескольких десятков паттернов
одновременно.
Итак, в рамках включённого проектирования формируется «язык»
адаптивной стратегии формирования городской среды в обход абстрактных
конструктивных схематизаций, в обход сугубо научных подходов к
материалу, цели, задачам проектирования.
Качественно иной характер имеет становление под руководством
уже упоминавшегося в первой главе известного японского архитектора
Кендзо Танге школы метаболизма в архитектуре. Уже само использование
понятия «метаболизм» ярко демонстрирует стремление приравнять
формируемую городскую среду живому организму, природной
среде. Именно у Танге натурфилософичность синкретического
мышления достигает сегодня наибольшей силы, ибо он первым
провозгласил чёткий принцип: творчество есть познание действительности.
В приложении к собственно архитектурному проектированию
Танге формулирует принцип метаболизма предельно общо: «Тот
тип мышления, в котором рост и изменения выдвигаются как
составные элементы данного порядка, а индивидуальные архитектурные
элементы — только части, из которых складывается целое»[65].
Этот императив резко контрастирует опыту западных школ.
Более существенно, что за этими общими суждениями, носящими
глубоко персональный смысл, у Танге следуют не только конкретные
сооружения, в большей или меньшей степени опознаваемые как
«материализованные идеи», но и серьёзное теоретическое (именно
в натурфилософском смысле) исследование «Пространство японского
города»[66].
В отличие от предлагаемого Александером языка паттернов, Танге
и его ученики излагают вполне последовательную иерархию осмысления
городской среды как антропогенного ландшафта в единстве с природным
ландшафтом.
Первым слоем мыслительной работы выступает вычленение принципов
упорядочения пространства, назначение которых трудно согласуется
с привычной нам трактовкой понятия «принцип». Первый принцип —
ориентированность. При этом, разумеется, мы имеем дело не с элементарностью
геодезической ориентации, но с символической трактовкой ориентации
по странам света — в культуре, окрашенной буддизмом. Второй принцип
— иерархия доступности: слияние физической и символической проницаемости
пространства от дальней периферии к смысловому ядру, центру (на
примере алтаря храма или ядра цитадели). Третий принцип — размещение
сообразно обстоятельствам (сочетание законосообразности и случайности),
наиболее ясно представимый размещением камней на дорожке японского
сада в соответствии с организацией пейзажных мизансцен. Четвертый
принцип — соблюдение закона эстетического треугольника (в отличие
от осевой симметрии, узаконившейся в европейской культуре, в японской
мы сталкиваемся с более тонкой схемой, опирающемся на базовое
соотнесение трёх, а не двух элементов относительно общего для
них визуального центра тяжести).
Как эти, так и последующий принципы совершенно невразумительны,
если игнорировать, что перед нами словесный комментарий к изобразительным
моделям — абстрагированным, идеализированным или буквально наглядным.
Интересно, что вопреки ожиданиям европейского читателя в порядке
изложения принципов пятый (формальное — полуформальное — неформальное
— сочетание трёх классических стилей, лестница мер упорядоченности)
предшествует шестому: проектирование как непрерывный процесс.
Этот принцип — в расшифровке — означает, что проектировщик обязывает
самого себя мыслить в категориях преходящего времени, без претензий
на создание чего-либо завершенного. Наконец, в роли ведущего принципа
выступает различение «пространства воображения», активно домысливаемого
человеком-зрителем, театрализующим пространственную сцену, открытую
ему как созерцателю, от «пространства действия», в которое человек
погружается безрефлексивно. Иначе говоря, пространства осмысления
и поведения выступают для Танге как два типа среды, два противоположных,
хотя и связанных отношения (СР-1/СР-2 в нашей терминологии).
Следующим уровнем аналитической работы становится расчленение
методического характера по средствам организации пространственной
композиции. Однако и здесь мы имеем дело не с геометризмом композиционных
схем в чистом виде, а с синкретическими типами, весьма близкими
к паттернам Александера, но носящими более обобщенную и абстрагированную
форму. Среди этих средств-паттернов выявляются:
-
«случайная» система, организуемая от произвольной точки (будь
то камень, дерево или удар кисти на бумаге);
-
«кластерная схема», первообразом которой является гроздь
или ветвь, нанизывающая автономные пространственные системы
на единый коммуникационный «ствол»;
-
«схема чередующихся углов» — принцип переброса внимания при
вынужденном повороте;
-
«принцип вогнутой линии», контрастирующий с европейским принципом
прямой, задавая тонкие и незаметные смещения оси при движении
к цели;
-
«принцип ниши» — отступ от фронта, меняющий глубину восприятия;
-
«принцип зубцов» — организация уступчатого пространства относительно
генерального направления движения;
-
«принцип слома параллелей», сохраняющий организованность
планировочной решетки, но обогащающий её нарушениями монотонности;
-
«принцип символического фокуса» — физически недостижимый
далекий ориентир, придающий осмысленность первым планам;
-
«принцип соподчинения деталей» — организация двух- или трёхслойного
ритма повторных элементов;
-
«принцип взятого взаймы пространства» — символический перенос
в ближний план несомненной ценности (примером Танге называет
токийскую улицу Суруга, ориентированную на почти никогда не
видимую Фудзияму, названную именем местности, откуда гора
видна лучше всего);
-
«мужской склон и женский склон» — противопоставлена прямого
спуска-подъёма и серпантинной тропы;
-
«принцип видимого—невидимого» — организация ландшафта
таким образом, чтобы его элементы попеременно менялись
ролями то доминантных или существенных, то угадываемых,
то спрятанных; «принцип ценности времени—пространства»,
под которым имеется в виду переход состояния одного
и того же предметно выраженного пространства в зависимости
от будничного или праздничного состояний (следует учесть
синхронизацию праздников с природными циклами)[67].
Мы привели этот свод целиком для демонстрации того, как
натурфилософская позиция дизайнера среды вырабатывает собственный
герметический тезаурус сугубо синкретических средств. Этот
словарь упорядочивается относительно опорного материала,
каким служит воспринимаемая всеми чувствами реальность пространственных
связей предметов между собой. Следующим слоем работы Танге
и его сотрудников явилось вычленение типологии статических
и динамических элементов среды, которые именуются ими «эффекторами
в городском пространстве»[68].
Принципиальным основанием для типологии оказывается не морфологический
признак, взятый сам по себе, а его средовая роль, действенность
в качестве элемента окружения:
-
доминирующий,
-
разделяющий,
-
замыкающий,
-
накрывающий,
-
«событийный»,
-
соединяющий,
-
поддерживающий,
-
покрывающий,
-
подвижный.
Наконец, в особую группу выделяются средовые функции, которые
могут брать на себя любые из перечисленных элементов во взаимодействии
друг с другом:
-
сравнение, сопоставление,
-
образующий рисунок (паттерн),
-
указание, индикация,
-
символизация[69].
Располагая подобным аппаратом, группа авторов осуществила
детальнейший анализ типов поселений, погруженных в природную
среду: «деревенский», «линеарный», «эзотерический» (святилище),
«замок» (крепость), «татчу» (кластер), «ветвь», «рябь» (зыбь),
«лук и стрела», два типа «решёток»[70].
Мы видим, что опорой является смысловая организация пространства,
композиционная интерпретация которого осуществляется синкретическим
образом: охватывая представления о ценностных значениях элементов
и связях между ними, о взаимодействиях людей в пространственных
условиях различных типов, что и позволяет нам говорить здесь о
попытке разработать аппарат именно средового анализа. Перед нами
несколько специфический случай — натурфилософия Танге и его сотрудников
не яляется персоналистической, но теснейшим образом связана с
таоистско-буддистской подосновой национальной культуры, сохраняющей
в ней непосредственную общепонятность. Именно поэтому у исследователей
не возникает даже мысли о том, что их прочтение тех или иных элементов
может не совпасть с прочтением других людей, что оно может восприниматься
как эзотерическое. Для западного исследователя, напротив, такого
рода установка может соответствовать только «персональной религии»,
вроде охарактеризованной позиции Ф.Л. Райта.
Если К. Александер и его коллеги оперировали в масштабах
университетского кампуса, позволявших использовать язык
паттернов в процессе соучаствующего проектирования, то Кевин
Линч[71]
осуществил ряд попыток достроить аппарат анализа городской
среды до уровня всеобщей коммуникации, плотно связав его
с методом социологических опросов.
В основе работы Линча также оказывается пространственная организация
и также она синкретически изначально сплетается с организацией
межчеловеческих взаимодействий СР-1/СР-2. В первой крупной работе
«Образ
города» Линч разворачивает собственную простую типологическую
схему, сохраняющую характер базисной и в последующем. Он выделяет
пять ключевых элементов: путь; район; граница; узел; ориентир,
— доказывая и широко показывая применимость этих единиц к любым
пространственным ситуациям в городе, пригороде и на территории
обширной агломерации. Наибольшей тщательности Линч достигает в
конкретных анализах Бостона, Нью-Джерси и Лос-Анджелеса, предъявляя
возможность производить сопоставительный анализ городской среды
с помощью универсального инструментария.
Сложность оказывается в том, что, стремясь предельно сократить
число базисных элементов, Линч вынужден переносить огромный вес
на интерпретацию их проявления в каждом конкретном случае — фактически
за каждым из пяти типов оказывается снова широкий класс паттернов,
путь может быть узким и широким, извилистым и прямым, подъёмом
или спуском, быть внутренним элементом района или совпадать с
границей между районами. В дальнейшем автор, стремясь обогатить
первичную схему, активно работая с понятием «время» (на материале
Бостона проведен тщательный анализ состояния среды в тех же пунктах
в разные часы дня, дни недели, сезоны года, в ходе лет).
Чрезвычайной заслугой Линча стали массированные социологические
опросы, проведенные по специальной методике[72],
позволившие сопоставить персональные и групповые (по профессиональной
группе, по социальной группе, по месту проживания) образные
представления относительно городской среды. Линч продемонстрировал
с высокой убедительностью неадекватность представлений градостроительного
искусства об упорядоченности городского пространства. Доказано,
что жители разных районов различных городов производят это
упорядочение совсем по иным законам, чем это делает традиционный
архитектор, расставляя условные бруски зданий на условном
рельефе города. Работы К. Линча в известной степени покончили
с мифологией адекватного видения городской среды традиционно
мыслящим архитектором, что не означает конца этой мифологии
в практике, — работа, которая потребует ещё минимум поколения[73].
Итак, в рамках «натурфилософского» направления, вырастающего
из дизайна среды как профессионального движения, оформились первые
попытки сформировать автономный «язык» отображения городской среды
как отношения СР-1/СР-2, применить этот язык к конкретному материалу
городов и агломераций, частью — целостных антропогенных ландшафтов
(у Линча). Сильной стороной этой работы является её органическая
синкретичность, вырастающая не из абстрактных спекуляций, а из
гигантского практического опыта, подвергнутого многослойной рефлексии.
Это же обстоятельство определяет и слабость названного направления:
отсутствие контакта, а вместе с тем и отсутствие общего языка,
с тем множеством трактовок города как объекта, которые были предъявлены
в первой и второй главах.
Проведенное рассмотрение синкретической проекции городской среды
в материале античной натурфилософии, литературы, живописи и дизайна
среды может уже служить достаточным подтверждением того, что выход
на понимание городской среды не может быть корректно осуществлен
при игнорировании этого слоя знания-умения. Ни чисто научные подходы,
расслоенные по ряду специализаций, ни чисто проектные подходы,
распавшиеся на противоборствующие школы, не могут решить проблему
формирования городской среды без посредничества выявленного нами
синкретического пласта. Более того, именно в нем, как представляется,
следует искать ответы на вопрос о том, что, собственно, может
служить средовым подходом к городу и его окружению, что может
играть роль опорного каркаса экосистемной работы с урбанизированной
территорией.
Проблема понимания городской среды
Четыре раздела главы позволили нам кратко обозначить пласты материала,
убедительно свидетельствующего о том, что исследовательскими и
проектными трактовками города и его окружения отношение к городской
среде отнюдь не исчерпывается, и было бы странно игнорировать
богатство представлений, наличествующее в искусствах и дизайне
на том лишь основании, что его выражение синкретично. Более того,
фактически только теперь мы приобрели возможность говорить о городской
среде как таковой, вводя её прямо как объект наших интересов и
тем самым «сняв» все предыдущие подходы вместе.
Мы легко могли бы умножить разнообразие привлеченного материала,
обратившись, например, к сугубо средовой интерпретации пространственных
феноменов в трактатах по военному искусству: «Когда
уходят из своей страны и ведут войну, перейдя границу, это
будет местность отрыва; когда пути открыты во все стороны,
это будет местность-перекрёсток; когда заходят глубоко это
будет местность серьёзного положения; когда заходят неглубоко
это будет местность неустойчивости»7[74].
Мы могли бы обнаружить существенные отзвуки средовой интерпретации
материала в таких суждениях, как конструктивно важная мысль
Ю.М. Лотмана о том, что в «структуре культуры
существует лишь один истинный глубинный «текст», по отношению
к которому все остальные имеют роль комментария»[75].
Нет сложности в том, чтобы обнаружить сходные установки
в работах Тейара де Шардена и В. И. Вернадского. Но нам
нет нужды умножать свидетельства существования городской
среды как отношения в понятийных и изобразительных комментариях
к единому «тексту» городской среды, наследуемой и создаваемой
вновь общечеловеческой культурой.
Мы не случайно акцентируем роль культуры в проблеме понимания
городской среды. Едва исполнилось полтораста лет с того времени,
как претендовавшая на исключительность европейская культура начала
осваивать всерьёз наследие культур прежних эпох (за исключением
того, что существовало сугубо текстуально, без предметно-пространственной
отнесенности). Ознакомление с древним Египтом и мусульманским
Востоком, открытие доколумбовой Америки; заново осуществленное
(в культурном смысле) открытие Японии, весь этот процесс непрерывного
разрастания фонда представлений о среде обитания, о городской
среде разных эпох и разных народов далеко не ассимилирован общей
культурой в адекватной степени. Вкратце разъясняя эволюцию исторической
трактовки города и его окружения во второй главе, мы подчеркивали,
что знание о тысячелетиях эволюции городской среды, оказывается
по преимуществу столь же специализированным и обособленным от
профессионального мышления не историка, как социологическое, экологическое
или проектное знание-умение.
Отнюдь не будет преувеличением сказать, что общее представление
о городской среде до последнего момента многие пытаются вывести
на основании сугубо ординарного персонального опыта существования
в городах нашей эпохи, или, иными словами категорически судить
о целом по малому фрагменту, сколь бы ни был, этот фрагмент значим
для нашего нынешнего существования. Стремление в минимальной мере
восстановить равновесие между трактовками городской среды требует
от нас внести изменение в простую схему (рис.3),
введя в неё новый элемент (рис.4).
Располагая этой, всё ещё весьма несложной по составу схемой,
предпримем попытку последовательно ответить на вопросы, поставленные
в начале главы.
Вопрос 1. Стабильным или переменным следует считать само отношение
СР-1/СР-2?
Наличие такого отношения неоспоримо имеет статус постулата: мы
не можем себе представить таких межчеловеческих взаимодействий,
которые осуществлялись бы вне предметно-пространственной обстановки,
будь она предельно примитивной или предельно сложной по составу
и организации.
Вопрос же о константности или изменчивости самой взаимоотнесенности
СР-1/СР-2 чрезвычайно сложен для однозначного ответа, поскольку
это вопрос о константности городской среды как таковой. По отдельности
нам чрезвычайно легко устанавливать движение в срезе межчеловеческих
взаимодействий, претерпевающих, разумеется, многочисленные и сложные
изменения. Столь же по отдельности нам легко указать на метаморфозы,
переживаемые предметно-пространственным окружением: меняются здания
и улицы, площади и границы, транспорт и освещение и т.д. Но что
происходит с их отношением друг к другу в каждый момент исторического
времени? Можно ли говорить об изменении совокупного качества городской
среды в общеисторическом и экуменическом масштабах, когда, как
мы показали во второй главе, ответ на этот вопрос даже для синхронно
существующих городов одной страны наталкивается на чрезвычайные
трудности?
В рамках средового движения, являющегося крылом общего экологического
движения современности, постоянно присутствует тезис о кризисе
современного города, скрыто подразумевающий, что этот кризис представляет
собой некое новое качество. Обилие суждений типа «города больше
не являются...», «давно не соответствуют...», «уже не в состоянии...»,
«вошли в противоречие.» и т.д. предполагает скрытую установку
на то, что где-то и некогда города являлись, соответствовали,
справлялись и т.д. Однако всю силу этих суждений следует отнести
исключительно на счёт пренебрежительного отношения к историческому
знанию, характерного для модернистского умонастроения, владевшего
обыденной культурой до конца 60-х годов нашего столетия. Реальный
анализ городской среды в средствах синкретического подхода позволяет
убедительно оперировать множеством фактов, покапывающих всю иллюзорность
современных качественных суждений о городской среде.
Даже если оставить в стороне военные действия, эпидемии и чудовищных
масштабов пожары (Москвы 1812 г., Лондона 1660 г., Чикаго 1880
г., не говоря о постоянных малых), мы затруднились бы дать суждение
о лучшем экосистемном качестве городской среды когда и где-либо
в истории. Мы уже приводили выше свидетельство эллинистического
путешественника о тесноте, безводности, полуразрушенности и общей
дискомфортности Афин при полном ещё блеске Акрополя, Академии
и Ликея. Мы уже приводили свидетельства о чудовищной тесноте позднереспубликанского
Рима, к которым можно было бы добавить сведения о непрерывно рушившихся
многоэтажных домах-инсулах, об отравлениях, вызванных водопроводными
свинцовыми трубками на вводах в дома и бассейны. Плотность движения
Рима заставила ещё Юлия Цезаря издать эдикт, разрешавший колесным
экипажам двигаться через город только в избранные часы суток.
Как сообщал канцлер императора Карла XIV, в Нюрнберге XIV в.,
самом крупном и благоустроенном из тогдашних германских городов,
на улицах образовалась такая масса грязи, что верховым стало небезопасно
ездить.
Нет оснований не верить записи Карамзина, сообщавшего:
«...французы умеют чудесным образом ходить
по грязи не грязнясь, мастерски прыгают с камня на камень
и прячутся в лавки от скачущих карет»[76].
Утомление городским шумом известно Сенеке, пытавшемуся аутотренингом
научиться «отключать» его, и Ювеналу, записывавшему: «Где
найти комнату, в которой есть возможность выспаться?...
Грохот колес в узких городских улицах, на которые выходят
все окна; грубая брань, если стадо овец затыкает проезд,
— шум этот так велик, что прогонит сон даже у тюленей»[77].
Шум и пыль — два элемента, неразрывно представленные всей
«городской» литературой XIX столетия.
То же относится к проблеме безопасности на улицах, на которую
жалуются ещё жители Афин V в. до н.э. и — судя по законодательству
— Вавилона XV в. до н.э. То же относится к состоянию городского
воздушного бассейна: опасный микроклимат Венеции или Амстердама
вошел в поговорку уже в XIII столетии, тексты богатых жителей
ренессансных городов полны сведений о периодическом бегстве в
загородные виллы от эпидемий и лихорадки. Уже в XIV в. Эдуард
III запрещает использовать для топки каминов мягкий уголь. В XVI
и. во Франкфурте на Майне лишь по случаю коронации Максимилиана
II по особому настоянию императорского маршала некоторые улицы
были очищены от навоза. В Нюрнберге XIV в. магистрат запрещает
пасти свиней на улицах «ради очищения воздуха». В конце XIX в.
для Москвы составляются прогнозы, предсказывающие, что город задохнется
под слоем конского навоза ввиду невероятного развития транспорта.
Количество несчастных случаев на улицах городов с движением конных
экипажей на одного горожанина существенно выше, чем в городах
с нынешним автомобильным движением.
В целом вопреки заявлениям «Римского клуба» и научной публицистики
последних лет мы не находим сколько-нибудь ясных подтверждений
якобы полной новизны экологических проблем города. Более того,
вопреки манифестам представителей «тотального проектирования»
и утверждению множества социологов и специалистов по теории расселения
мы не обнаруживаем беспрецедентности ни в наличии агломераций
(о них говорилось в первой главе, а упомянутый выше эдикт Цезаря
о движении по Риму распространялся и на всю пригородную зону),
ни даже в темпе урбанизации. Темп урбанизации северо-западной
Европы в XI—XIII вв. значительно превышал темп в XX столетии:
каждые полгода в среднем на карте появлялся новый город. Такими
же темпами отмечено строительство новых городов в России XVII—XVIII
столетии.
Проблема переуплотненности, перенаселённости городов также
отнюдь не является чем-то новым: начиная с XIV столетия
большинство западноевропейских городов, ранее всячески стимулировавших
приток населения, резко ограничивают его. Уже Иоанн IV,
затем Алексей Романов предпринимают безуспешные попытки
ограничить разрастание населения Москвы, а в Лондоне XVI
в. королева Елизавета I запрещает всякое новое строительство
в городской черте. Темпы роста населения городов также показывают
отсутствие качественного сдвига. Так, агломерация Парижа
с 1954 по 1962 г. возросла на 1,75%, Большой Лондон между
1841 и 1880 гг.— на 2,4, Франкфурт на Майне между 1351 и
1400 гг. — на 1,4, а с 1401 по 1450 г. — на 2,5%. Если население
Минска утроилось с 1960 по 1980 г., то аналогичный рост
наблюдался для Одессы между 1840 и 1860 гг. Подобный список
можно продолжать до бесконечности, преследуя при этом отнюдь
не цель поиска исторических пикантностей, а ясно выявляя
ситуации, когда соотношение СР-1/СР-2 определялось бы как
идеальное или оптимальное (они относимы к числу исключений,
а не правил). Даже эти исключения всякий раз оказываются
сомнительными: или они возникают как следствие сугубо внешнего
взгляда, воспринимающего не среду города, а город-тело,
т.е. ландшафтно, или они служат как аргумент для критики
некоторого нынешнего состояния, как, скажем, характеристика
доколумбовых городов у епископа и историка XVI в. Диего
ди Ланда[78].
У нас нет повода сомневаться в обоснованности той совокупной
оценки, которая постоянно дана нам историческим материалом и подтверждается
наблюдением бесчисленных современников, когда речь идёт о «расцвете
города» или «упадке города»: ясно, что в этих оценках речь идёт о СР-1/СР-2 как некоторой совокупности. И точно так же у нас не
обнаруживается оснований, чтобы однозначно утверждать наличие
некоторого магистрального процесса изменения качества городской
среды в лучшую или худшую сторону. Понятие «город» абстрактно,
но городская среда всегда конкретна, проявляясь исключительно
«здесь и сейчас» в любое время и в любом месте.
По всей видимости, протеистический характер нашего объекта таков,
что ни о его стабильности, ни о его изменчивости мы не можем составить
однозначного мнения: городская среда и стабильна в некоторых широких
пределах, и меняется в зависимости от места и времени.
Вопрос 2. Если СР-1/СР-2 как отношение, выражающее собой городскую
среду, носит черты стабильности, то каков закон, способный эти
черты выразить и кодифицированно описать?
Качество городской среды, на наш взгляд, предопределяется гармонической
уравновешенностью между рисунком социальных взаимодействий и их
предметно-пространственным контекстом. Обе части отношения СР-1
/СР-2 находятся в движении, подвержены переменам, то еле уловимым,
замедленным, то быстрым и скачкообразным. Если малы и слабы изменения
предметно-пространственной организации (скажем, г. Пальма-Нуова,
выстроенный в Ломбардии в XVI в. по «идеальному проекту» и «застывший»),
то особо значимы все социально-культурные сдвиги в городе за столетия
и десятилетия не развития его предметной оболочки. Если слабы
и малозаметны изменения социально-культурной и социально-экономической
жизни горожан (скажем, Москва с конца XVII в. по конец XVIII в.),
то на первый план выступают даже мельчайшие сдвиги в предметной
оболочке города.
И как опредмеченное пространство, и как социум в миниатюре город
отнюдь не гомогенное целое, он распадался и распадается на множество
частей-фрагментов: новых и старых, бедных и процветающих, находящихся
на подъёме и приходящих в упадок. Соответственно фактически всякий
город есть в одно и то же время множество отношений СР-1/СР-2,
множество городских сред. Вест-енд и Ист-енд в Лондоне, Манхеттен
и Бронкс в Нью-Йорке, нумерованные районы Парижа, где сам номер
является символом качества среды, Бикон Хилл и Коммонз в Бостоне
и т.д. Даже в тех случаях, когда социальная структура демократизована
и гомогенизирована, как в городах социалистических стран, между
старыми и новыми жилыми районами, даже между различно расположенными
новыми (Медведково и Тропарево в Москве, Веселый поселок и Сосновая
поляна в Ленинграде, Восток-1 и Зеленый луг в Минске и т.п.)
фиксируется различие городских сред.
У нас есть основания считать городскую среду чрезвычайно
подвижной сравнительно с такими константными чертами СР-1,
как рельеф, водная сеть, климат, дорожная сеть и т.п. У
нас есть основания считать городскую среду чрезвычайно способной
к регенерации при сколь угодно мощных нарушениях СР-1 (пожар
Москвы 1812 г. или Карфагена в 141 г. до н. э.)[79].
У нас есть основания считать городскую среду высоко воспроизводимой:
английские колониальные города XIX в. воспроизводят в деталях
тип городской среды независимо от локализации города; идентичность
новых жилых районов в городах СССР стала уже популярной
темой писателей и кинорежиссеров.
Обобщая все эти конфликтные друг другу черты, не будет,
наверное, ошибкой заключить, что мы можем с достоверностью
утверждать только одно относительно городской среды — она
обладает организованностью. Мы имеем в виду использование
понятия «организованность» именно в том смысле, в каком
его ввел В.И. Вернадский: «Живое
вещество, как и биосфера, обладает своей особой организованностью
и может быть рассматриваемо как закономерно выраженная функция
биосферы. Организованность не есть механизм. Организованность
резко отличается от механизма тем, что она находится непрерывно
в становлении, в движении всех её самых мельчайших материальных
и энергетических частиц»[80].
С нашей точки зрения, аналогия корректна: городская среда
может рассматриваться сегодня и как закономерно выраженная
функция культуры, и как закономерно выраженная функция биосферы
(или «ноосферы», если пользоваться терминологией Вернадского).
Говоря о недопустимости смешения организованности и механизма,
Вернадский фактически противопоставил организованность как
законосообразность выражения самой функции биосферы в живом
веществе и организацию как внешнее проявление внутренней
организованности. Следуя той же логике, мы считаем целесообразным
противопоставить городскую среду как именно организованность
взаимосвязи СР-1/СР-2 любым формам организации внешних проявлений
этой взаимосвязи: город — предметно-пространственная система;
город-социум, город-текст.
Таким образом, городская среда как целостность противопоставлена
всем внешним формам своего проявления — уличной сети и застройке,
производственной, бытовой и общественной деятельности жителей,
совокупности знаков, присущей городу. Простое утверждение — городская
среда есть организованность СР-1 СР-2 — влечёт за собой существенные
методологические следствия, ставя своего рода запрет на любые
попытки выводить суждения о городской среде из форм её внешнего
проявления как таковых. Введя такую норму рассмотрения, мы не
можем более оперировать ни одной из отдельно взятых форм организации
города без выявления её соотнесённости с другими. Установить же
такую соотнесённость между внешними проявлениями СР-1 СР-2 можно
лишь опосредованным образом — выявляя организованность городской
среды через анализ охватывающих её организованностей более высокого
ранга — биосферы, ноосферы, культуры. Иными словами, сосредоточение
внимания на организованности СР-1/СР-2 «запрещает» нам трактовать
город как объект для себя и от такого объекта выводить суждение
о среде. Для сферы проектного знания-умения введение представления
об организованности городской среды означает признание производства
и здесь выступало формирующей программой, но целью деятельности
стала полноценная городская среда, в которой производство переместилось
в позицию производственной зоны города. И это не изолированный
пример, а тип — в менее жёстких природно-климатических условиях
так же выстраивается программа урбанизации зоны порта Фос в Южной
Франции. Наконец, мы сталкиваемся с программами, в которых формирование
городской среды в максимальной её адаптации к природному контексту
выступает в качестве генеральной установки на внутреннюю организацию
деятельности: развитие Большого Сочи или Большой Ялты, к примеру.
Несмотря на отдельные ошибки и неточности, перед нами установка
на оперирование всеми компонентами территории (заповедными природными
территориями, антропогенным ландшафтом широкого профиля, сугубо
городским материалом) как равноценными — первый шаг к формированию
экосистемной идеологии деятельности.
Проекция (2) — поведение в антропогенном ландшафте является
чётким индикатором состояния городской среды. Либо мы сталкиваемся
с феноменом глубокой соорганизованности ритмов поведения
с ритмами природы, с взаимной ассимиляцией растительно-животного
мира и поведением людей, как это происходит в устойчивых
субурбиях, в лесопарках, являющихся мостами между суперурбанизированным
и сугубо природным целым[81].
Либо мы сталкиваемся с феноменом дезорганизации, превращающим
как природную опорную территорию, так и собственный человеческий
«хабитат» в хаос (таковы слободы русских городов XIX в.
в дореформенный, а во многом и в послереформенный период,
таковыми являются и пришедшие в упадок, превратившиеся в
«гетто» некогда обжитые районы городов Запада[82]).
Наконец, чаще всего ми сталкиваемся с множеством переходных
состояний, представленных на одной урбанизированной территории,
шире — в одном антропогенном ландшафте. Проекция (3) — рефлексия
по поводу городской среды. Здесь трудно провести границу
между глубокоспециализированным научным и обыденным пониманием
уже в силу того, что инструментом коммуникации является
почти исключительно обыденный язык. С нашей точки зрения,
наиболее мощным средством рефлексивной фиксации отношения
к городской среде, её понимания остаются литература, живопись,
прочие искусства. Сам факт, что, несмотря на внутринаучные
прогностические предупреждения, начинающиеся с середины
прошлого века, подоснова для широкого, демократического
по составу экологического движения возникла только в 60-е
годы нашего века, говорит о многом. Между научным выводом
и научным прогнозом, с одной стороны, и массовым сознанием
— с другой, оказывается мощный посредничающий слой массовых
коммуникации, и от того, на каком месте в этом посредничающем
слое оказывается понимание, критическое осознание городской
среды, зависит действительная мера ассимиляции научного
вывода.
Деятельность, направленная на реконструкцию среды
|
Обособленная
|
Конфликтная
|
Экосистемная
|
Поведение в среде
|
Деструктивное
|
Нейтральное
|
Конструктивное
|
Уровень понимания городской среды
|
Нулевая рефлексивность
|
Низкая рефлексивность
|
Высокая рефлексивность
|
Табл. 1.
Если мы просмотрим оптимистические плакаты 20-х годов нашего
века, то легко увидеть, что дымы бесчисленных труб однозначно
отождествлялись с социальным прогрессом, и только авторы
романов-антиутопий[83]
внесли в общий индустриальный оптимизм ноту экологической
тревоги. Потребовалось полвека, чтобы массовая культура
оказалась проникнута новым ценностным отношением к городской
среде. Пафос ломки ветхого, грандиозности нового сменяется
пафосом человечного, уходящего корнями в историю.
Итак, мы получили три проекции, на которых укрытый от непосредственного
наблюдения феномен движения городской среды как отношения СР-1/СР-2
получает внешнюю выраженность Во всех трёх проекциях мы имеем
дело и с временными и с пространственными характеристиками организованности
среды, что делает вес три принципиально соотносимыми друг с другом.
Вопрос 4. Возможна ли типология городской среды, и если возможна,
то какая?
Введя представление об организованности городской среды в её
проекциях на мир наблюдаемой организации, мы получаем, во всяком
случае, возможность составить несложную матрицу пользуясь исключительно
простейшими членениями (Табл. 1).
Табл. 1 носит с очевидностью сугубо вспомогательный характер
и не имеет теоретических претензий, однако и с его помощью мы
можем заметить несколько существенных обстоятельств. Во-первых,
мы уже заложили в эту таблицу прямую соотнесённость городской
и природной сред в едином антропогенном ландшафте. Для нас городская
среда есть организованность, отображаема современным человеческим
сознанием безотносительно к месту его непосредственного существования.
Во-вторых, мы отнюдь не обязательно сталкиваемся с соотнесённостью
позиций, как она отображена в таблице. Число вариаций значительно
больше, что увеличивает меру адекватности действительной современной
ситуации в её конфликтности.
Так, носитель деятельности обладает уже высокой степенью понимания
городской среды как организованности, но нормы, обязывающие его
к деятельности, несут на себе отпечаток низкой рефлексивности
и препятствуют трактовать процедуры и шаги деятельности в экосистемных
категориях (градостроитель является здесь отнюдь не выдуманным
примером). Другая ситуация: высокая рефлексия среды уже присуща
проектной деятельности, но не имеет реорганизующей силы относительно
норм деструктивного поведения, в связи, с чем продукты экосистемно
ориентированного проектирования не ассимилируются в поведении
людей, которым адресованы. Третий вариант: как носителям деятельности,
так и носителям поведения в городской среде присуща высокая рефлексия
по её поводу, но сталкиваются пассивно-потребительский стереотип
поведения горожан в глазах проектировщиков и активно-конструктивный
стереотип собственной позиции в глазах обитателей города. Это
приводит к массовой негативной оценке «позитивного» действия —
примером может служить частая ситуация слома и переселения старого
жилого района с расчисткой территории под городские (скажем, транспортные)
нужды и т.п.
Во всяком случае, таблица способна отражать конфликтность отношений
и интересов, что повышает её шанс служить частичным, но адекватным
отображением действительности городской среды по отношению к линейно-бесконфликтным
схемам, свойственным «тотальному проектированию» (см. гл. 2 наст.
кн.). И все же, хотя эта таблица может быть инструментом исследования
отношения к городской среде со стороны тех, кто участвует в её
формировании как деятельностью (профессионально), так и поведением
(потребительски), это никоим образом не ответ на вопрос о типологии
среды.
Для того чтобы этот существеннейший вопрос обрел ясность постановки,
нам необходимо ответитьещёна два, собранные в
один, пятый.
Вопрос 5. Обладает ли городская среда размерностью, и если да,
то что может выступить в роли её «единицы»?
Это не праздный вопрос, ибо или мы имеем возможность изучать
целое по его репрезентации в части, или перед нами субстанция,
столь же неделимая, как, скажем, культура. По всей видимости,
этот вопрос имеет два разных ответа. Как организованность
отношения СР-1/СР-2 это нечто, принципиально лишённое мерности.
Ещё раз процитируем Вернадского: «Это
«строение» (природы.— В. Г.) очень своеобразно. Это динамическое,
вечно изменчивое, подвижное, в каждый момент меняющееся
и никогда не возвращающееся к прежнему образу равновесие.
Ближе всего к нему живой организм, отличающийся, однако,
от него физико-геометрическим состоянием своего пространства.
Пространство биосферы физикогеометрическинеоднородно. Я
думаю, что удобно определить это строение особым понятием
«организованность»»[84].
И всё же за пределами сугубо философского или натурфилософского
толкования городская среда есть предмет нашего интереса как с
познавательной, так и с конструктивной точки зрения имы
не можем работать с ней как с вовсе лишённой мерности и нечленимой.
Принимая тезис о нечленимости принципиально, мы вправе, однако,
отказаться от недосягаемой абсолютной точности и искать такую
«единицу» городской среды, которая сохраняла бы от всеобщей природы
организованности СР-1/СР-2 максимально большее, являясь одновременно
подвластным как изучению, так и проектированию.
Более того, поскольку мы убеждаемся в способности разноопредмеченных
городских сред сосуществовать и взаимопроникать (городской центр
и окраинные жилые районы; упорядоченное пространство городов,
выстроенных по канонам градостроительного искусства, и «бидонвилли»
— какв Бразилиа; старинные жилые районы и соседствующие
с ними новые микрорайоны и т.п.), в роли «единицы» должно выступить
такое пространственно-временное образование, которое могло вместить
в себя гетерогенность подобных опредмеченностей в любом их количестве.
Здесь мы возвращаемся к ранее затронутому (гл. 2) вопросу об
объекте проектирования. Двигаясь от нескольких оснований, мы уже
пришли к тому, что минимальным пространственным объектом,в
котором отношения «город — окружение» могут проявиться в максимальном
многообразии и на полную глубину, оказывается подрегион, условно
приравнивавшийся нами к кругу диаметром около 100 км. Вследствие
проведенной в дальнейшем работы мы не можем ограничиться таким
условным выделением, ибо оно взято только по одной пространственной
координате и соответствует предельной разрешающей способности
современного градостроительного проектирования в присущих ему
средствах (как мы показывали, преимущественно традиционных).
В рамках проектной трактовки, расчлененной по трем видам деятельности
(комплексное проектирование, градорегулирование, градостроительное
искусство), мы должны, однако, работать с территориальными объектами
значительно меньших габаритов. В границах исследовательской трактовки,
напротив, необходимой оказывается работа с гораздо более крупными
объектами. Присущая тому или иному виду деятельности способность
использовать профессиональные средства для работы с объектами,
габариты которых местятся в определённых величинах, никоим образом
не может игнорироваться в рассмотрении проблемы кооперации знаний
и умений. Соответственно вопрос о «единице» среды в каждом из
видов деятельности требует специального исследования, но сама
проблема кооперации знаний и умений нуждается в установлении модуса
понимания «единиц среды» в различных видах профессионализма
и определения правил перехода от одной шкалы к другой.
Не повторяя ошибки К. Доксиадиса, мы не будем пытаться выстраивать
собственную «экистическую шкалу» с градиентом на порядок в десятичном
счислении (см. гл. 2). Однако представляется полезным составить
вспомогательную таблицу, в которую мы вынесем шкалы, соответствующие
всем рассмотренным нами трактовкам городской среды.
Трактовка города как объекта
|
Пределы по времени, лет
|
Пределы в пространстве, км
|
Проектная (комплексное проектирование)
|
10-30
|
10x10 — 100x100
|
Проектная (градорегулирование)
|
1-5
|
1x1 — 10х10
|
Проектная (дизайн среды)
|
1-5
|
0,1x0,1 — 1x1
|
Проектная (градостроительное искусство)
|
5-10
|
0,5x0,5 — 5x5
|
|
|
|
Расселенческая
|
10-30
|
Экумена, регион
|
Урбанистическая
|
10-30
|
Регион, экумена
|
Экологическая
|
1-30
|
Экумена — локус
|
Социологическая
|
1-10
|
Локус — 10x10
|
Проектно-исследовательская
|
5-30
|
1x1 — 10x10
|
Историческая
|
10—10 000
|
Экумена — локус
|
Культурная
|
|
|
Табл.2
Мы не стали бы настаивать на чрезмерно серьёзном отношении к
таблице — все указанные в ней величины условны и могут быть оспорены,
так как в их определении автор руководствовался исключительно
собственными представлениями. Более того, нет нужды доказывать,
что эколог, оперирующий глобальным объектом, — это сегодня де-факто
иной специалист, чем эколог, работающий с локальным объектом,
а социолог, работающий в масштабе города, и социолог, работающий
в масштабе одного локального жилого образования, тоже во многом
суть разные специалисты. И все же, каковы бы ни были претензии
к частностям, мы не встретим, по-видимому, возражений в главном:
в пространственном представлении о городе наиболее ограничены
по своим возможностям традиционные виды проектирования, наименее
— экологическая и историческая трактовки. В ограниченности во
времени сближены все трактовки, кроме стоящей, естественно, особняком
— исторической. Если, однако, принять во внимание, что историческая
трактовка может быть распространена на все остальные (история
расселения, урбанизации, история как биоэволюция), то обнаруживается,
что в действительности и здесь корпус проектных знаний-умений
существенно обособлен.
Возникает не лишённое оснований предположение, что для задач
практического формирования городской среды мы должны принимать
одну форму ограничений по времени и пространству (территория менее
чем 10x10 км; время — менее 10 лет), тогда как для задач обеспечивающих
исследований — другую, трактуя в качестве минимального объекта
историко-географический регион как экосистему, развивающуюся на
всю толщу исторического времени.
В этом случае между двумя проекциями организованности СР-1/СР-2
на проектную и исследовательскую проблематику, обозначается разрыв,
что имеет принципиальное значение. При соответствующей методологической
работе можно ожидать, что именно в «зоне разрыва» между проектной
и исследовательской трактовками городской среды происходит образование
норм мышления, на которых практически базируется вся конструктивная
и реконструктивная работа по формированию городской среды.
Итак, подводя итог вышеизложенному, мы можем зафиксировать осуществление
значимого шага к осмыслению того, чем является городская среда
как объект проектирования и исследования. Мы обнаружили, что в
каждой из традиционных трактовок городской среды проступает содержание,
игнорирование которого при постановке практической проблемы повышения
качества городской среды чревато утратой содержательной полноты.
Мы установили, что в силу качественных различий между трактовками,
бессмысленно искать путь к их интеграции в построении изощренных
процедур формального сведения информации. Мы приняли, что, хотя
городская среда как таковая лишена размерности, для её отражения
в различных трактовках наличествует некоторая обязывающая размерность
представления объекта в традиции вида деятельности. Мы сочли важным
наличие неизбежной конфликтности между деятельностью, поведением
и пониманием относительно городской среды.
Эта предваряющая работа позволяет нам в заключительной главе
книги предпринять попытку развернуть своего рода теоретическую
программу интегрального подхода к городской среде.
|